Путешествие
Шрифт:
На другой день я проснулся утром в своем «Pensione Paisiello», у меня болела голова, и я подумал: «Я в Риме». И тут же: «Ну и что с того?» Меня это не радовало, даже немного пугало. И вдруг я вспомнил, что Янека здесь уже нет, что в эту минуту он летит на самолете в Алжир, и я почувствовал большое облегчение.
Я встал, открыл зеленые жалюзи. Светило солнце, в нескольких метрах от меня росли сосны в Вилла Боргезе, рабочие, громко крича, чинили крышу дома напротив, был слышен шум проезжающих машин, звонил колокол. Пахло Римом и свежестью влажного утра. Это не будило во мне ни малейшей радости, а только тоску и страх. Все это и еще то, чего я не мог увидеть с моего балкона и что увижу сейчас при свете дня, было не для меня, и не нужно мне было сюда приезжать. Самое большее, что я могу,— это наблюдать за тем, что проходит перед моими глазами, но я не могу быть внутри всего этого. А что может быть хуже,
За эти несколько дней Рим измучил меня и опротивел мне. Я задумал сбежать в Неаполь, хотя, конечно, понимал, что мысль эта наивна и в Неаполе будет то же, что и в Риме. Мне пришло в голову, что одним из наказаний в аду должно быть пассивное созерцание красивых и соблазнительных вещей. Тем не менее именно по этой причине я оказался в Неаполе и...»
Внезапно Генрик почувствовал, что очень устал, он целый день писал это письмо, и ему стало жаль потраченного времени.
Постепенно темнело. Через открытые двери балкона было видно море. Вдали вырисовывался Капри, его темные контуры были более отчетливы, чем при свете дня. Капри. Это слово отдавало чем-то эстрадным, так как оно часто повторялось в глупых песенках о незабываемых любовных переживаниях. Но необыкновенная чистота и первобытная простота затуманенного гористого силуэта возвращали этому слову первоначальное обаяние.
Там когда-то сидели сирены и искушали своим пением проезжающих рыбаков, и не удивительно, что рыбаки поддавались искушению.
Вот правда о Капри, а вовсе не песенка: «Ты помнишь Капри?..»
Генрик прохаживался по комнате; ветер слегка шевелил занавеси, и это было непонятно, так как день был безветренный. Неаполитанская яркость красок, многообразная голубизна неба, моря, силуэт Везувия, Сорренто и Капри — все это, дымно-лиловое, застыло сейчас в совершенно неподвижном воздухе.
Генрик сел за письменный столик — имитация бидермейера, а может быть, и подлинный бидермейер —и начал читать свое прерванное письмо к Виктории. Он читал его медленно, раздумывая, морща лоб и поглаживая щеки, как читают документы особой важности. Когда он дошел до места, где письмо обрывалось, он откинулся назад, вытянул ноги, на минуту застыл в этой позе, глядя в окно, и вдруг принялся рвать письмо. Он разорвал его на мелкие кусочки и бросил в корзину, потом взял открытку с видом Везувия и написал:
«Шлю тебе, дорогая Виктория, привет из Неаполя. Обнимаю вас обоих.
Генрик»
Он встал и подошел к окну. Теперь уже все краски смешались. Капри растворился в синеющем небе, кое-где загорались огни. Мир надевал вечерний наряд.
Генрик вдруг понял, что потратил на письмо целый день. Он приехал в Неаполь утром, тотчас же снял номер в отеле и тут же засел за письме. Неаполь прошел мимо него гулом и блеском дневных событий, а он писал свое письмо, зная, кто никогда его не отправит, что, окончив, разорвет его и выбросит.
Он писал себе и только себе, для утверждения своей независимости, чтобы обозначить нейтральную зону между собой и миром посторонних событий (да и то все-таки кое в чем соврал!). Но это все равно было ни к чему. Это было после всего. Это было уже после разочарования,— оно пришло быстрее, чем можно было ожидать. После нескольких дней, проведенных в Риме, Генрик понял, что его ничто не ждет, что ничего не случится. Он был вне действительности, которая его окружала, он не имел к ней непосредственного доступа. Он с одинаковым успехом мог все это увидеть в кино или на открытках. Да что там, гораздо лучше, потому что и киноэкран и открытки можно по собственной прихоти наполнить игрой воображения.
Генрик ждал разочарования и, как он сам себе говорил, ехал за разочарованием. Но, во-первых, он немного себя обманывал, ведь отчасти, а может быть, и полностью—он рассчитывал на то, что все будет иначе, во-вторых, надеялся, что этому разочарованию будет предшествовать ряд интересных наблюдений, подытоженных в минуту отъезда, что оно все-таки создаст какую-нибудь печальную, чуть патетическую и даже возвышенную видимость собственных размышлений, которые в сущности станут тайным фундаментом для новых мечтаний и надежд. Но разочарование, которое он ощутил в самом начале, было гладкой холодной стеной, и за этой стеной
Чтобы спасти свои надежды от полного краха, Генрик пытался внушить себе, что приехал сюда в качестве туриста. Однако из этого ничего не вышло. Восхищаться красотами и всякими достопримечательностями одному, для себя самого, казалось ему настолько глупым и не- приличным, что он быстро отказался от этого маскарада, во время которого успел обойти вокруг Колизея.
Он не знал, что ему делать в Риме, большей частью сидел в своем номере в пансионате «Паизиелло» и читал старые варшавские газеты, которые захватил с собой в дорогу. Охотнее всего он немедленно уехал бы в Варшаву, но боялся скомпрометировать себя перед коллегами в министерстве. Он уже подумывал, не вернуться ли ему все-таки и не отсидеть ли тайно этот месяц где-нибудь под Варшавой, но после долгих размышлений пришел к выводу, что это по многим причинам невозможно. Как-то раз он решил пойти в кино, но, уже оказавшись у кассы, вдруг повернулся и быстро зашагал обратно в свой пансионат. Он вдруг ясно себе представил, что собирается смотреть за деньги, как люди, которым за это платят, изображают на киноленте различные человеческие чувства, переживания и страсти. Ему стало не по себе, он не мог даже сдержать какой-то нервный смешок. Он подумал, что драматическое событие, такое, какое для своих целей и возможностей создало кино, является абсолютной фикцией. Ибо на самом деле человеческие переживания и драмы не происходят в виде завязки, кульминации и развязки, а длятся беспрерывно. Человек переживает в своей жизни только одно событие, которое избирает различные пути и вообще не кончается ни хорошо, ни плохо, если не принимать во внимание смерть, но это уже другая тема, это все равно что дискутировать о том, является ли смерть хорошим или плохим концом.
Янек вдруг показался Генрику круглым дураком. Впервые в жизни он почувствовал свое превосходство над ним. Чего стоит человеческий гений, если он посвящает себя абсолютной фикции, тем более идиотической, что потребители этой фикции нисколько не сомневаются в том, что они отданы во власть беспочвенных иллюзий. В таком случае не выше ли, не благороднее ли любого кинорежиссера обыкновенный чиновник?
И вдруг ему показалось, что тот ужин у Янека в день его приезда в Рим был только глупой кинематографической фикцией, фальшивой, неправдоподобной, да еще с плохо распределенными ролями. Нелепость всего была так очевидна, что Янек должен был это почувствовать. Генрик видел, что Янеку стыдно. Первый раз в жизни Янеку было стыдно перед Генриком.Он стыдился того, что он итальянский режиссер, стыдился своей квартиры и своей машины, своей жены Эрмелинды, знаменитой кинозвезды, и ее великолепного бюста, своей собаки какой-то совершенно необыкновенной породы, которая приветствовала их радостным лаем, макарон и салата из омаров, статуэтки «Оскар», стоящей на камине. Янеку впервые было стыдно в присутствии Генрика, и впервые Генрик чувствовал над ним превосходство. Все это вместе взятое казалось ужасным и неправдоподобным. Об этом можно было снять фильм, но в жизни это не умещалось.
В номере стало уже совсем темно. Генрик зажег свет, а когда повернулся, увидел свое отражение в большом зеркале. Он с минуту смотрел на себя и не мог противиться чувству удовлетворения, хотя, казалось бы, удовольствие от созерцания своего отражения в зеркале совершенно не вязалось с его настроением.
И все-таки он испытывал удовлетворение. Не такое, какое испытывает пустой, примитивный чиновник, смотрящийся в зеркальце с фотографией нареченной на обратной стороне,— Генрик видел в этом зеркале человека, ничуть не похожего на него самого. На нем был элегантный, только что купленный костюм, в котором он смело мог сойти за знатного и богатого иностранца, человека необыкновенного и выдающегося. Генрик не был ни пустым, ни глупым, и сам по себе факт, что он выглядит как привлекающий к себе внимание иностранец, не мог вызвать у него особенных эмоций. Скорее он чувствовал душевный подъем от того, что был не похож на себя. Ибо это позволяло ему хоть на минуту убежать от самого себя. Не имея другой возможности убежать от себя, он скрывался под этим костюмом, так не похожим на его обычный костюм, и это уже давало ему какое-то удовлетворение.