Пути и вехи: русское литературоведение в двадцатом веке
Шрифт:
Значение формальной школы в истории русского и мирового литературоведения огромно. Уже тем, что положения, тезисы и открытия, выдвинутые и осуществлённые формалистами, не потеряли своей актуальности и направленности в будущее, многое ещё предстоит осуществить, и не только из-за пиетета к именам этих учёных, но и по сути дела — уже одним этим эта школа заслужила благодарное и восхищенное внимание потомков.
Но её значимость не только в этом. Всё, что было сделано интересного, нового и содержательного в русском и мировом литературоведении со времён формальной школы, обязано ей и не существовало бы без неё.
ГЛАВА IV
Трагедия советской критики. Борьба за место под солнцем и жизнь вдали от софитов: младоформалисты, Бахтин, Пумпянский и другие
С концом формальной школы в начале тридцатых годов двадцатого века история русского литературоведения и критики приобретает чётким образом дуальный характер. С одной стороны, особенно после эпохи Большого Террора в 1937-39 гг. и ещё ярче после периода борьбы с «космополитизмом» 1948-52 гг., всё более определённым и выпуклым становится облик так называемого официального, «сталинского» литературоведения, основные черты и признаки которого настолько отлились в бронзе многочисленных многотомных монографических серий и «Историй литературы»,
Вступая в период, знаменуемый, с одной стороны, становлением, торжеством и крушением советского литературоведения, а с другой стороны, подпольным формированием, постепенным развитием и финальным становлением уже в наше время других, несоветских направлении литературоведения, следует иметь в виду три момента. Первый, и может быть, самый весомый и интересный в историческом, общественном плане заключается в том, что этот двойной процесс развития русского литературоведения параллелен социальному процессу, происходившему в русском обществе (шире того — в советском обществе). Для нас здесь важно то обстоятельство, что перипетии литературоведения, как и всей широко понимаемой идеологической сферы, прямо влияли на социальные и общественные сдвиги и разломы, зачастую их непосредственно вызывая. Один из наиболее показательных примеров здесь — это резкое и очень раннее разделение всей идеологической сферы на «нашу» (в разные периоды — коммунистическую, пролетарскую, большевистскую, советскую) и «не нашу» (соответственно, антикоммунистическую, буржуазную/эксплуататорскую, «обывательскую»/«безыдейную», антисоветскую/капиталистическую/западную). Эта дихотомия потом распространилась и на чисто материальную, производственную, экономическую сферу, когда «не наши» продукты, товары, научные и технологические методы стали подвергаться гонению, исключению из общественной сферы. Любопытно, что параллельно существованию «подпольного» литературоведения и в этой сфере установилась «подпольная», а иначе говоря, секретная, «закрытая» табель о рангах, в которой всё «не наше» (иностранное) автоматически получало более высокий статус.
Как мы только что указали, в «подпольном», «параллельном» литературоведении было несколько направлений. Одно состояло в попытке как-то поддерживать, развивать те же литературоведческие темы, направления, методы, что параллельно развивались в западной науке. Динамика развития науки на Западе и динамика соответствующих процессов в русском литературоведении советской поры — это второй момент, который следует иметь в виду. Следующее направление выразилось в стремлении охранять и развивать те чисто русские философские поиски, которые были предприняты в конце XIX — начале XX века. Это направление характеризовалось тягой к тому, что мы назвали «новой религиозностью». Здесь проявился третий существенный момент, характерный для этого периода.
В целом русское литературоведение после «формализма» можно охарактеризовать как литературоведение коллективное. Это, наверное, важнейшее изобретение советского периода, его вклад в методологию литературоведения и его наследие. Разрыв с этим наследием знаменует собою начало следующего «постсоветского» периода в русском литературоведении, куда я включаю и новые, структурные и семиотические направления. На первый взгляд коллективное литературоведение отличается от другого, индивидуального литературоведения только формально: коллективный подход выражался в том, что труды, выполненные в этом ключе, принадлежали перу многих авторов. На деле различие было в высшей степени сущностным. Первый признак коллективного литературоведения состоит в том, что и сама литература рассматривалась как коллективный процесс, в котором участвовали многие действующие лица, главным образом поэты и писатели, но и не только они — критики, публицисты, издатели, редакторы, иногда философы и историки, если они комментировали литературу. Здесь просматривается след теоретического наследия формальной школы, с её интересом к литературному быту. Правда, важнейшее отличие коллективного советского литературоведения от теории литературного быта состояло в том, что это первое рассматривало литературу не как «быт» и даже не как «социальное явление», а как саморазвивающуюся, правда, в рамках развития социальных формаций — классов и проч., область, состоящую из таких категорий, как «творческий метод», «народность», «партийность», «прогрессивность», «реакционность» и т. п. «Творческий метод» — это некоторая эстетически-мировоззренческая категория, самодостаточная, то есть не связанная с задачами и функциями построения конкретного литературного произведения (иначе говоря, с поэтикой!), но отражающая какие-то социальные, политические и идеологические задачи. Таких «творческих методов» усматривалось несколько, и наиболее общепринятой для истории русской литературы была последовательность «классицизм — сентиментализм — романтизм — критический реализм — социалистический реализм».
Теперь не имеет смысла воспроизводить все изломы и изгибы теоретических дискуссий по поводу того, насколько тот или иной «творческий метод» отражал те или иные социальные, экономические, политические или идеологические конфликты, доминанты или амальгамы определённого периода истории культуры, насколько, например, классицизм был чисто «феодальным» или уже частично «буржуазным», насколько романтизм был «прогрессивным» или «реакционным», а критический реализм ещё «мелкобуржуазным» или уже частично «крестьянским» или вообще «народно-демократическим». Важно другое — в идеале коллективная история должна была отражать какие-то чисто идеологические, то есть во многом вымышленные представления о том, как развивалась литература. Таких «синтетических» трудов по истории русской литературы и, параллельно, по истории других литератур Советского Союза, а вслед за ними и других европейских литератур от древности и до XIX или XX века (в зависимости от того, насколько литература XX века поддавалась помещению в указанные эволюционные рамки) было создано немало. Значительная часть издательской работы академических институтов, занимавшихся литературоведением, равно как и крупных университетов, была посвящена этой продукции.
Впрочем, у всех этих коллективных трудов была все же одна очень важная положительная сторона, которая, быть может, перевешивала их недостатки. Я имею в виду сам тот факт, что такие «истории» и «обзоры» вменяли в обязанность разного рода общественности, широкой или узкой, уважительно относиться к тем писателям и поэтам, чьё творчество становилось предметом изучения и описания в таких коллективных изданиях. Иначе говоря, таким образом созданная и описанная традиция становилась уже сама по себе освящённой, онтологической ценностью. Более того, по мере того, как отдалялось в прошлое всё, связанное с актуальным социальным переворотом и его прямыми последствиями в виде классовой войны и ненависти, классовых преследований и предпочтений, и оформлялась идеология и практика советского государства с его территорией, властью и ее важными и импозантными (преимущественно в знаковом плане) функциями, прерогативами и институтами, эта культурная (литературная) традиция вбирала в себя не только собственные, чисто культурные (resp. литературные, поэтические) ценности, но — при всё более усиливающейся эрозии т. н. «классовых», «пролетарских» ценностей (быстро заменявшихся ценностями «советскими») и при полном запрете на ценности актуальной религии (какой бы она ни была, но преимущественно, конечно, речь идет о православии) — на первый взгляд выходили ценности системные и сверхсистемные, то есть ценности, служащие метафизическим целям консолидации связи личности и наличного советского общества. Соответственно, сохранение и упрочение такой литературной традиции стало важнейшей идеологической задачей партии. Впрочем, именно сохранение традиции сыграло свою роль в том, что в конце концов была подорвана тоталитарность коммунистической идеологии.
Коллективные истории литературы, при всей их нужности и важности, не могли выполнять этой метафизической задачи. Для этого требовались усилия индивидуальных учёных, исследователей, писателей. Речь идёт о том, что такая государственная, «метафизическая» традиция должна была составляться из больших монографических работ, в которых бы исследовались и описывались наиболее ценные и важные фигуры, которые в эту традицию входили. Сложность здесь состояла (и во многом состоит) в том, что такие фигуры, для того, чтобы нести на своих плечах весь метафизический груз прошлого и актуального наследия общества и государства (пусть даже советского!), должны были быть весьма крупными. Эти фигуры — писатели и поэты, деятели культуры и искусства — по масштабу и влиянию должны были не уступать современным революционным фигурам, а это было весьма сложно и проблематично для самой развертывающейся тогда революции в силу хотя бы того, что великие люди прошлого в основном принадлежали к тем классам, с которыми сейчас велась смертельная борьба. Особенно это было проблематично в самом начале советского периода, ещё до полного воцарения сталинского режима. Тогда многим, в том числе и в кругах высшего коммунистического руководства, казалось, что ценностный вес революции и всего, с нею связанного, превышает вес любой традиции, которая вполне может быть сломана, раскассирована и выброшена «на мусорную свалку истории». Поэтому любые попытки как-то зацепиться за какую-нибудь из важных литературных фигур прошлого воспринимались многими коммунистами как проявление враждебности к новому режиму. Да так оно, в сущности, и было. В таком духе были встречены попытки отметить юбилей Н. А. Некрасова. Особенно символическим в этом смысле явился двойной юбилей Ф. М. Достоевского в 1921 году (сто лет со дня рождения и сорок лет со дня смерти). Двухтомный сборник статей и публикаций «Ф. М. Достоевский. Статьи и материалы» под редакцией А. С. Долинина, вышедший в 1923 и 1924 годах в Петрограде в издательстве «Мысль», обозначил начало великой литературоведческой страды, продолжавшейся более или менее непрерывно вплоть до падения коммунизма, правда, с определёнными временными лакунами, вызванными теми или иными историческими обстоятельствами (например, Вторая мировая война). Конечно, фигура Ф. М. Достоевского была здесь наиболее значимой, как по масштабу фигур, принявших участие в осмыслении его творчества, так и по весомости научных открытий, сделанных в ходе этого осмысления. Но не менее значительной в плане общественного резонанса явилась фигура А. С. Пушкина. После того, как в 1937 году было торжественно отмечено столетие со дня смерти великого поэта, стало возможным говорить о реабилитации классической русской литературы.
Более сложным стал процесс осмысления творчества и фигуры Л. Н. Толстого. Но не следует упускать из виду и других гигантов русской литературы, работа над чьим наследием влияла в разное время на облик русского литературоведения в этот период и сразу после него: А. А. Блок, М. Ю. Лермонтов, Н. В. Гоголь, М. Е. Салтыков-Щедрин, В. Я. Брюсов, Н. М. Карамзин и другие. В наше время такую роль сыграли работы по исследованию творчества Б. Л. Пастернака, А. А. Ахматовой, О. Э. Мандельштама, Ф. Сологуба, А. Белого, Д. Хармса и других творцов XX века.
Исследования по творчеству этих и других авторов носили почти стихийным образом индивидуальный характер. Конечно, здесь и там, особенно в двадцатые годы, появлялись отдельные работы, выполненные в коллективном ключе, когда творчество, скажем, Пушкина или Гоголя помещалось в схему коллективного литературного процесса. Однако в тех случаях, когда удавалось выполнить исследование, движимое искренним интересом к фигуре и творчеству писателя или поэта, оно всегда принимало характер индивидуального высказывания, индивидуального жеста. Это было особенно важно в условиях всё возрастающего ограничения любых возможностей индивидуального высказывания на любую тему, особенно на тему, связанную с переживаемым социальным и духовным кризисом. Даже если учесть то обстоятельство, что в условиях тоталитарного идеологического давления сами исследователи могли искренно желать следовать по пути, указанному партией, индивидуальная, неповторимая фигура творца, слова его произведений, пафос его веры и его убеждений не могли не заражать читателя, равно как и исследователя, который для того, чтобы сохранить и передать эту писательскую индивидуальность, должен был в неё вчувствоваться, вжиться, если угодно, смириться с ней. Поэтому даже в самых серых и неоригинальных суждениях о великих творцах и вообще о крупных писателях, их неповторимая и не поддающаяся подделке индивидуальность всё-таки пробивалась наружу. Чего же говорить о таких неистовых и оригинальных творцах, как А. С. Пушкин, Ф. М. Достоевский или А. А. Блок. Поэтому неслучайным явилось запрещение обсуждения и переиздания Достоевского в период с 1929 года по середину 1950-х годов. Здесь любое упоминание о великом писателе рассматривалось как искра, могущая запалить целый пожар.