Пути и вехи: русское литературоведение в двадцатом веке
Шрифт:
Думается, что обсуждая научные поиски этих учёных, невозможно обойти вопрос о том, как эти поиски совмещались с теми политическими указаниями, с той идеологической системой, которые постепенно всё более и более накладывались на всю духовную и интеллектуальную жизнь в Советском Союзе. Мне кажется, что, так или иначе, эта атмосфера не могла не повлиять и на то, чем и как занимались учёные. Собственно говоря, отражение времени наблюдается во всех интеллектуальных занятиях, где бы и когда бы они ни имели место. Вопрос в том, насколько это давление времени (в случае России сталинского времени давление особо всепроникающее, жестокое и не знающее перемены) помогало или мешало процессу научного познания даже у учёных независимого склада мышления. Это, как мне кажется, во многом зависело от того, насколько органично (и, главное, — удачно!) марксистская (или марксистско-ленинская) парадигма совмещалась с собственной, часто имплицитной, исследовательской парадигмой самого учёного, насколько ему удавалось внутренне интериоризовать марксистскую парадигму как парадигму научную par excellence, выражающую его собственные исследовательские задачи, цели и принципы, и, немаловажно, насколько учёный мог совместить — без ущерба научной добросовестности — эту новую парадигму с другими, существующими в его науке, которые он никак не мог отвергнуть. И здесь мы находим большое и интересное разнообразие судеб и позиций, разнообразие, отражающее особенности времени и его глубокий трагизм. Для понимания этих судеб в контексте
Из всех только что упомянутых нами учёных наиболее динамична в смысле взаимодействия с советской идеологией и практикой фигура философа А. Ф. Лосева. Он испытал наиболее крутые повороты судьбы как в плане внешнем, так и в плане внутреннем, начав с позиций, наверное, наиболее резко и осознанно враждебных советской идеологии во всех её аспектах (и, прежде всего, в аспекте антирелигиозном, материалистическом), потом внешне сменил эти антисоветские позиции на позиции крайнего советского конформизма, чтобы к концу жизни, когда обозначились освободительные перспективы «перестройки», вернуться снова на позиции религии, теологии и еще более активного, чем прежде, отрицания всего культурного развития, имевшего место после европейского Возрождения. Поскольку основная деятельность Лосева протекала в лоне философии и истории культуры, а к литературоведению он был причастен лишь в той мере, в какой его занятия историей античной литературы и эстетики вливались в общий поток советских исследований на эту тему, мы не станем здесь разбирать идейную эволюцию Лосева как философа.
Я хочу отметить настоящие заслуги А. Ф. Лосева там, где от него не требовалось приспосабливаться к «генеральной линии» (или где он считал, что можно этого не делать столь явно). Я вижу огромные заслуги Лосева перед литературоведением в двух планах. Один — это то, как Лосев развивал философию мифа и влияние его теории на последующие научные подходы к мифу. Другой аспект связан с этим и касается специфического взгляда А. Ф. Лосева на поэзию русского символизма и особенно В. И. Иванова. А. Ф. Лосев действительно обладал замечательным ощущением присутствия мифа в человеческой экзистенции и культуре и его необычайной духовной силы. Это ощущение коренилось в лосевском мировоззрении, восходящем к платонизму. В сущности, миф, по Лосеву, это проекция платоновских идей в человеческий мир. Отсюда вневременной характер мифа, а вовсе не эволюционный, как полагала традиционная антропология. Лосевская концепция мифа близка к концепции символизма, поскольку для него реализация мифа в культуре всегда происходит в имени, а имя неизменно связано с проблемой наименования и значения. Так или иначе, миф продуцирует особые связи между именем и значением, с одной стороны, и между именами, с другой. Но подробное изучение и систематическое представление этих связей стали предметом более поздних научных школ, которые вызывали у А. Ф. Лосева постоянный антагонизм. Нельзя, впрочем, отрицать того, что для этих новых школ литературоведения, семиотики и культурологии миф стал привилегированным полем исследования и интереса, как и для А. Ф. Лосева. Если лосевский мифологизм стал своего рода импульсом для более систематических научных занятий мифом, то же самое можно сказать о его глубоком интересе к символистской поэзии и, в частности, к творчеству Вячеслава Иванова. С. С. Аверинцев, многое воспринявший у А. Ф. Лосева, положил начало настоящему, углублённому изучению этого поэта.
Если А. Ф. Лосев реагировал на давление враждебных ему идеологем тем, что преобразовал какие-то их аспекты согласно своей внутренней парадигме, восприняв их содержание и стиль исключительно ритуально, то другой видный учёный 20-30-хгодов, Лев Васильевич Пумпянский (1891–1940), став, как и Лосев, одно время жертвой преследований (он был кратковременно арестован в 1928 году), отреагировал на происшедший с ним роковой кризис, постаравшись совершенно искренне и глубоко (а не чисто внешне!) интериоризовать те идеологические требования, которые предъявила к нему, как он считал, победившая диктатура пролетариата. В отличие от А. Ф. Лосева Пумпянский не дожил до краха этой «диктатуры пролетариата». Он умер в зените её торжества. Поэтому литературоведческое творчество Л. В. Пумпянского далеко от той ситуации подспудного внутреннего состязания прежней духовной парадигмы с парадигмой новой, которая все время просматривается у Лосева. Нет, здесь имеет место нечто совершенно другое. Как раз Л. В. Пумпянский разрешил эту драматическую коллизию, как мне кажется, наиболее достойным и плодотворным образом. Напомним, что начинал Л. В. Пумпянский, принадлежавший к кругу людей, близких к М. М. Бахтину, так же, как и Бахтин, как подающий большие надежды литературовед, стремящийся к философским обобщениям и осмыслениям культуры и истории. Из материалов, оставшихся в переписке Пумпянского с его друзьями, мы узнаём, что в течение двадцатых годов, наряду с чисто литературоведческими занятиями, интересы Л. В. Пумпянского всё больше и больше стали тяготеть к религии, в частности, к православию (сам он был евреем-выкрестом). Знавшие его люди характеризуют Л. В. Пумпянского в это время как человека, совершенно преданного православию и весьма враждебно относящегося к новому советскому материалистическому и диалектическому мировоззрению. В отличие от А. Ф. Лосева, Л. В. Пумпянский не смог выразить эти свои поиски в печати, как это сделал более младший собрат-философ, которому удалось издать целый ряд философских трактатов в издании автора. Зато после своего освобождения от ареста и поступления в тогдашний Ленинградский университет преподавателем истории русской литературы Пумпянский издаёт целый ряд обширных статей, посвящённых, в частности, истории русской литературы XVIII века, творчеству Ф. Тютчева, А. С. Пушкина и проч. Все они написаны с учётом возможных новых идеологических требований. Принято теперь пенять Л. В. Пумпянскому за то, что он, в отличие, как считают, от М. М. Бахтина, воспринял эти требования с энтузиазмом неофита, отчего его работы страдали определённой поверхностностью и искусственностью. Однако внимательное чтение этих работ демонстрирует, как нам кажется, нечто прямо противоположное. Дело в том, что
В отличие от других литературоведов и учёных-гуманитариев, которые попали под влияние коммунистической идеологии, Пумпянский оказался совершенно невосприимчив к её аспектам, связанным с культом рабочего класса и других ранее «отверженных» пластов общества. Он понял, что смысл и сердцевина этого нового общества и его идеологии находится вовсе не в так называемом «социализме» с его внешне провозглашаемым гуманизмом и «любовью к простому человеку», а именно в его этатизме, в гипостазировании государства, его институтов, функций, в культе его символов и истории. Из этой интуиции проистекает строение историко-литературной картины, которую рисует Пумпянский. Многие историки литературы довольно пренебрежительно отнеслись к этой конструкции, поскольку, не обладая огромными знаниями Пумпянского по истории самых разных литературных традиций от античности до нового времени, они не сумели по-настоящему оценить её герменевтическую ценность. Смысл этой конструкции состоит в том, что Л. В. Пумпянский, во-первых, совершенно по-новому перетолковал смысл и содержание двух традиционных историко-литературных категорий — классицизма и романтизма, во-вторых, он переосмыслил в этом плане всю историю новой русской литературы, включая и литературу XVIII века, традиционно относившуюся к периоду русского классицизма, который Пумпянский, не отменяя ничего из признанных стилевых характеристик классицизма, очень плодотворно сопоставил с различными явлениями европейской культуры XVII и XVIII веков, которые он интерпретировал в том же духе «этатизма» нарождающейся могучей государственности с ее нарративами и символами, который он усмотрел, по-видимому, в открывающейся во второй половине тридцатых годов перспективе «высокого сталинизма».
В своей работе «Об исчерпывающем делении, одном из принципов стиля Пушкина», опубликованной много лет спустя после смерти учёного, в 1982 году, но написанной ещё в 1923 году, Л. В. Пумпянский обосновал своё понимание термина «классический», «классицизм», в частности, применительно к творчеству А. С. Пушкина. Он указал, что с классицизмом связан не только выбор определённых жанров (например, ода), но и определённых типов мышления (аналитичность, стремление к исчерпывающему перечислению причин и следствий, линейное построение связей) в соответствующем стилевом оформлении (череда связей типа «не тот (та, те)… а…», последовательность вопросов типа «Кто…?»), определённых тематических построений, в частности, связанных с постановкой и решением вопросов и задач, которые ставит история, всеобщая или частная, старая или актуальная. Помимо этого, классицизм подразумевает также, и это особенно важно в случае Пушкина, наличие в данной культуре статуса классического поэта как зачинателя большой национальной традиции. Таковы были, по Пумпянскому, великие представители французского классицизма Корнель и Расин, таковым явился и Пушкин. Таковым был, добавлю от себя, даже такой романтик, в обычном понимании, как польский поэт Адам Мицкевич.
Укажу ещё на одну замечательную работу Л. В. Пумпянского ««Медный всадник» и поэтическая традиция XVIII века». В ней он применил своё понимание классицизма и романтизма к анализу поэмы Пушкина, в которой он прозорливо усмотрел целый комплекс художественных задач и приёмов, связанных с анализом трёх аспектов поэмы — исторического, входящего в компетенцию метода классицизма, гуманистического, за который ответствен романтизм, и «беллетристического», по словам Пумпянского. Особенно впечатляет его анализ классицистического пласта поэмы, в котором Пумпянский открывает потрясающую по своей глубине и проникновенности и в высшей степени укоренённую во времени и пространстве традицию поэтического освящения города. В целом, весь комплекс работ Л. В. Пумпянского, со всей его новизной, проблематичностью и глубиной, остался вне внимания современного советского литературоведения. Лишь последние двадцать лет стали свидетелем нового открытия этого замечательного учёного. К сожалению, его подлинное значение ещё не стало само собой разумеющимся компонентом истории русского литературоведения. Подлинная интеграция в мышление современного литературоведения истории как центрального идейного компонента литературы во всех её аспектах, как тематическом, так эволюционном, авторском, общественном и проч. ещё не произошла.
Такая интеграция была бы возможна лишь в результате синтетического, интегративного взгляда на большие отрезки времени, какой был присущ Л. В. Пумпянскому, или — в менее убедительном варианте — Н. И. Конраду, выдающемуся китаисту, развивавшему концепцию различных ренессансов (китайского, персидского, европейского). Во всяком случае, эта интеграция требует одновременного владения самым разнообразным материалом по истории разных литератур и культур, что кажется все менее и менее вероятным в ситуации, с одной стороны, все увеличивающейся специализации гуманитарного знания и, с другой стороны, все большей его деградации.
Недопонимание подлинного масштаба творчества Л. В. Пумпянского происходит ещё и потому, что его рассматривают на фоне деятельности его друзей — М. М. Бахтина, В. Н. Волошинова, П.Н Медведева и других членов так называемого «круга Бахтина», или «Невельского кружка». В отличие от М. М. Бахтина, Пумпянский не оставил после себя работ чисто философского плана, особенно в духе тогда очень современной неокантианской философии, которой серьёзно занимался Бахтин. Как мы знаем, его общие интересы шли в направлении религиозной философии, но применительно к художественной литературе. Большая часть его литературоведческих трудов, написанных после обращения к марксизму, не связана с теми религиозно-философскими интересами, которые были у него до этого — в отличие от М. М. Бахтина, чьё творчество вплоть до самого конца обнаруживает внутреннюю непрерывность и цельность и связано с его ранними философскими работами. Работы Л. В. Пумпянского 1930-х годов следует, как мы уже указали, рассматривать sui generis как весьма серьёзную попытку исследования русской литературы XVIII и XIX веков с точки зрения той весьма оригинальной антитезы классического и романтического, которая была им предложена. Кстати говоря, наблюдения Л. В. Пумпянского о классическом характере творчества А. С. Пушкина были продолжены уже в 60-е годы в статьях таких исследователей, как В. В. Кожинов, которые, как и Л. В. Пумпянский, рассматривали русскую литературу под углом зрения этатизма.
Теперь, наконец-то, можно обратиться к направлению литературной науки, которое представлено замечательными работами М. М. Бахтина. Это направление и эти работы известны теперь во всём мире и сыграли в своё время (1970-е годы и позже) огромную и очень плодотворную роль в сформировании теперешнего облика гуманитарных наук как раз на Западе.
В случае работ М. М. Бахтина (а также работ, причисляемых к «школе Бахтина») мы наблюдаем ту же картину, но только в гораздо более яркой форме, которую приходилось отмечать в случае работ Л. В. Пумпянского. Речь идёт о том, что, по сути дела, в то время, когда эти работы писались (а в некоторых случаях выходили из печати и удостаивались критического отклика), они остались неизвестными в тогдашней научной среде и не породили никакого движения, положительного или отрицательного. И Бахтин, и Пумпянский создали свои наиболее важные работы на протяжении 30-х годов двадцатого века, однако частью научного процесса тех лет они не являются, даже труды Пумпянского, которые в те годы, в отличие от работ Бахтина, иногда публиковались.