Пути и вехи: русское литературоведение в двадцатом веке
Шрифт:
Одним из самых ярких примеров такой релятивизации является то, что В. В. Виноградов определил в своей статье как сказ Достоевского. Согласно В. В. Виноградову, отличие сказа в повести «Двойник» от сходных стилистических приёмов в прозе великого предшественника и учителя Достоевского Н. В. Гоголя состоит в том, что сказ перестаёт быть средством типологической характеристики персонажа (или группы персонажей), а начинает служить способом обозначения особенностей пространства-времени (хронотопа, по М. М. Бахтину) художественного произведения. Как пишет В. В. Виноградов, «неопределённость обозначений, выражающаяся в непрестанном употреблении неопределённых местоимения и наречий, создаёт атмосферу таинственных полунамёков, жуткого ожидания, которое обычно разрешается комически. Это — приёмы, подчёркивающие гротескный стиль новеллы и распространяющиеся от обозначения признаков действий на все её аксессуары» [20] .
20
Виноградов В. В. Стиль петербургской поэмы «Двойник» (Опыт лингвистического анализа). В кн.: Ф. М. Достоевский. Статьи и материалы. Под редакцией А. С. Долинина. Т. I. Пб.: Центральное кооперативное издательство «Мысль», 1922. С. 223.
Сказ Достоевского, а стилистические приёмы сказа сохраняются у него на протяжении всего творчества, становится настолько характерной и определяющей приметой его стиля, что именно этот приём всегда отмечают в первую очередь критики и исследователи. Самые первые критики установили своего рода традицию того, как следует относиться
И лишь М. М. Бахтин (1895–1970), выдающийся литературовед и философ, смог, во многом опираясь на работы из сборника под редакцией А. С. Долинина, которые он обильно использует, дать совершенно новаторское и в высшей степени оригинальное определение как творческой манеры Достоевского (в частности, и его сказа), так и смысла, содержания этой манеры, то есть открытия того, почему Достоевский ею пользовался.
Итак, до сих пор, говоря о русском литературоведении послереволюционного периода, мы сознательно сосредоточивались на той школе, которая явилась, вольно или невольно, прямым продуктом революционного переворота, а также на явлениях «индивидуального литературоведения» (которое мы противопоставили всё более укрепляющемуся советскому «коллективному литературоведению»), возникших сразу после окончания гражданской войны и появления условий для возвращения к занятиям гуманитарного толка. Обсуждавшийся нами сборник под редакцией А. С. Долинина был одним из наиболее видных явлений этого плана. Это не значит, что в это время не начали появляться другие работы, так или иначе пробовавшие либо возродить традиции старого литературоведения, либо проложить пути нового литературоведения, в том числе и в сфере «индивидуального литературоведения». Здесь надо, прежде всего, снова напомнить о том, что возвращение к старому литературоведению народнического плана, занимающемуся биографией и творчеством русских классиков, было в период 20-х годов совершенно невозможным по политическим соображениям, как личностного плана (антибольшевизм политического народничества), так и плана идеологического (классовая непригодность многих писателей-классиков). Поэтому, например, известный критик К. И. Чуковский, активно занимавшийся поэтом Н. А. Некрасовым, вынужден был на время свернуть эти свои занятия. Впрочем, именно в 20-е годы было положено начало как раз коллективным предприятиям в деле издания русской классики, в частности, началось академическое издание сочинений Л. Н. Толстого, тогда же были заложены основы академического издания А. С. Пушкина и предпринята работа по изданию М. Е. Салтыкова-Щедрина. Во всех этих предприятиях были заняты высококвалифицированные учёные, текстологи и редакторы, многие из которых принадлежали к школе С. А. Венгерова и с трудом вписывались в новые идеологические рамки (как, например, Ю. А. Оксман). Даже в прошлом весьма активные политические противники большевиков могли найти приют в таких проектах, как, например, специалист по Салтыкову-Щедрину и бывший активный эсер Р. В. Иванов-Разумник. Другие знатоки литературы и гуманитарных наук, не успевшие, как это сделали формалисты, ещё до революции занять признанные позиции в университетах, других исследовательских организациях, журналах и т. п. (по молодости либо в силу биографических перипетий), также так или иначе пристали или прилепились к таким проектам, как, например, только что упомянутый нами в связи с Достоевским М. М. Бахтин, о котором далее пойдёт речь.
Но прежде чем начать обсуждение фигуры и наследия М. М. Бахтина, упомянем ещё несколько значительных фигур из истории русского литературоведения двадцатых-тридцатых годов XX века. Не все они находятся в светлом поле сознания современного русского литературоведения. Так, именно в двадцатые годы XX столетия весьма активно работал В. Ф. Переверзев (1882–1968), чьим именем тогда даже именовалось специальное направление литературоведения, так называемая марксистская социологическая школа. От других литературоведов, причислявших себя к социологической школе, например П. Н. Сакулина, В. Ф. Переверзев отличался тем, что в высшей степени серьёзно воспринял марксистские постулаты о классовой структуре общества и о примате классовой борьбы среди других социальных процессов. Ещё до Октябрьской революции В. Ф. Переверзев, который в самом начале XX века примкнул к большевикам и занялся подпольной революционной работой, издал работы, в которых искал социологические подходы к творчеству русских писателей, например, Н. В. Гоголя. Для этих подходов характерно искреннее стремление установить классовую принадлежность каждого писателя, так, например, Гоголь предстаёт для Переверзева типичным представителем поместного дворянства. Соответственно, он ищет в каждом произведении писателя черты, которые отражают его принадлежность именно к этому социальному слою со своими классовыми интересами и т. п. В. Ф. Переверзев продолжил эти свои занятия с ещё большим размахом после революции. Он стремился составить такую социологическую карту для всей русской литературы, пытаясь поместить каждого писателя на соответствующее классовое место.
Формалисты, в особенности Шкловский и Эйхенбаум, отнеслись к попыткам и претензиям Переверзева и его школы весьма серьёзно. Их реакция на всё усиливавшуюся экспансию так называемого «социологического метода» была в большой степени позитивной в том смысле, что они целиком соглашались с принципиальной важностью социологических критериев при исследовании литературы. Однако формалисты, во-первых, указывали на то, что «социология» так называемого «социологического метода» в литературоведении весьма далека от настоящего социологического анализа, особенно в том, что касается определения подлинного классового статуса того или иного писателя, а во-вторых, они подчёркивали, что литература обладает своей собственной социологической структурой и динамикой. Этот аспект литературы формалисты называли «литературным бытом».
Надо сказать, что оба варианта применения, или, вернее говоря, приспособления социологии и её понятий к исследованию литературы уже к концу двадцатых годов обнаружили свою несостоятельность именно в глазах тех, или, скорее, того, кто был призван стать арбитром в такого рода вещах. То, что не удалась попытка формалистов как-то по-серьёзному выгородить более или менее объективный научный аспект социологии литературы, не должно удивлять, поскольку к этому времени любая научная социология была заклеймена как антимарксистская лженаука. Но столь же закономерным было падение В. Ф. Переверзева и его школы, объявленных в 1929 году «ревизионистами». Дело в том, что, несмотря на внешнюю приверженность тогдашних советских марксистов к анализу общественных процессов, явлений и сил, на деле им совершенно был не нужен никакой, в том числе, классовый, анализ социальной стороны литературы, поскольку именно такой анализ более всего был опасен для того советского общества и для той советской культуры, которые начинали тогда на практике складываться. Если Гоголь принадлежал к литературе «поместного дворянского класса», то к литературе какого класса должен был принадлежать Горький? К литературе класса новой советской номенклатуры, чьи привилегии были неизмеримо обширнее тех, которыми располагало прежнее дворянство? Естественно, что большевики во главе со Сталиным, только что торжествовавшим свою победу над оппозицией, которая, пусть робко, посмела намекнуть на то, что в стране возник всесильный «новый класс», никак не были заинтересованы в каком-либо, даже самом благоприятном для них «классовом анализе». Переверзев был объявлен вредным уклонистом, а позднее — врагом народа. Правда, в отличие от многих других «врагов народа», он не умер в ГУЛАГе, а вышел, просидев много лет, на свободу. Правда, даже по выходе он не смог вернуться к своим прежним занятиям «социологическим литературоведением». В середине пятидесятых — начале шестидесятых годов старые поиски Переверзева выглядели столь же устарелыми, как и классовый пафос начала двадцатых годов, а время настоящего научного социологического подхода к литературе ещё не наступило. Не наступило оно, как кажется, и сейчас. Отдельные попытки социологического анализа
На обломках переверзевского «марксистского социологического метода» в литературоведении возникло то, что по праву можно назвать настоящим советским литературоведением. Оно возникло уже в тридцатые годы, вернее, во вторую половину этого десятилетия. Трудно серьёзно подытоживать всё наследие этого большого идеологического предприятия, поскольку значительная его часть была связана с проведением непрекращающихся, сменяющих друг друга, десятилетие за десятилетием, идеологических кампаний, большинство которых было прямо или косвенно связано с литературой. Сами эти кампании были столь же ничтожны по своему материалу и своим результатам, сколь свирепы по тону и разрушительны по последствиям в литературной жизни. Наиболее памятны по своему накалу, продолжительности и разрушительным последствиям кампании против «формализма» (1936-37 гг.), против «мелкобуржуазного декадентства и обывательщины» (кампания против Ахматовой и Зощенко — 1946 г.), кампания против «низкопоклонства перед Западом» и против «космополитизма» (1948-49 гг.). Каждая из этих кампаний (и много других, протекавших параллельно или возникавших и прекращавшихся внезапно, как по мановению какого-то страшного deus ex machina) сопровождалась появлением так называемых «теоретических» проработок или разработок партийной линии. Вслед за ними шли ударные конкретные статьи или сборники, трактовавшие положение дел с данной идеологической проблемой в какой-то отдельной литературе или отрасли литературы. Теперь уже не вспомнишь всех тех партийных (аиногда и беспартийных!) «специалистов» и «теоретиков», которые с таким рвением блюли большевистскую чистоту литературных и литературоведческих рядов. Наиболее одиозными среди них были такие, как философ П. Ф. Юдин, литераторы В. П. Кирпотин и В. В. Ермилов, литературоведы (иногда их называли «литературоведы в штатском»…)
А. Л. Дымшиц, Я. Эльсберг, Р. Самарин, В. Ивашева и многие другие. Позднее к этой когорте присоединились и более молодые, которые демонстрировали свой антинаучный и антилитературный пыл уже как некое диссидентство под флагом возродившегося русского национализма славянофильского толка. Здесь наиболее ярки имена П. Палиевского и В. Кожинова. Весь комплекс их многочисленных писаний служил одной цели: поставлять аргументы для постоянной чистки литературы и литераторов с политикоидеологических позиций.
Возвращаясь к истории русского литературоведения как науки в той точке, где мы её оставили, то есть в конце двадцатых годов, мы снова обращаемся к фигуре и судьбе несчастного Валерьяна Переверзева. Его судьба была в полном смысле слова парадигматической, ибо здесь мы видим, как могущественно вмешивались внешние жизненные обстоятельства в процессы становления, развития и трансформации научных идей. Мы являемся свидетелями многих процессов сразу: того, как прекращается развитие целого комплекса идей, и человек, буквально в один день, превращается из признанного учёного в ничтожество, того, как, напротив, не менее мощный комплекс идей, не имеющий возможности получить открытое выражение, развивается внутри группы частных лиц. Некоторые из них так и остаются частными людьми и не получают возможности стать bona fide учёными, другие, по прошествии многих лет, выходят на поверхность, получают — они и их идеи! — признание, даже славу, третьи навеки исчезают, а их идеи либо исчезают вместе с ними, либо передаются другим, в процессе иногда изменяясь до неузнаваемости. Наконец, и это, быть может, наиболее частый случай, мы видим, как какой-то научный, академический комплекс людей и представлений под давлением обстоятельств изменяется, искажается, теряет свою идентичность, но не полностью, чтобы через много лет можно было снова обратиться к некоторым из этих идей, которые за это время уже успели сильно видоизмениться. И всё это, надо подчеркнуть, происходило в полном отрыве от того, что параллельно происходило в тех же областях науки в других местах планеты, в других странах при других, а иногда и весьма сходных обстоятельствах. Нашей целью не является подробное описание всех подобных интеллектуальных и социокультурных обстоятельств научной жизни в области литературоведения, тем более что некоторые из них получили более чем удовлетворительное освещение, например, в уже упоминавшейся выше статье Е. А. Тоддеса. В самом общем плане всё, связанное с литературоведением, наукой о литературе и научно-философской рефлексией о литературе в советской России (за вычетом вышеупомянутых экскурсов в эти области партийных идеологов и их клевретов из числа учёных), можно разделить на два направления. Одно, явившееся, по сути дела, результатом кратковременной педагогической деятельности формалистов в академической среде, объединяет, так сказать, «профессиональных» литературоведов. Сюда входят, с одной стороны, прямые ученики формалистов и их более молодые последователи, которых иногда называют «младоформалистами»: Л. Я. Гинзбург (1902–1990), Б. Бухштаб (1902–1985), Г. Гуковский (1902–1950)), а с другой стороны, два более независимых учёных, связанных какое-то время с ГАХН. Это уже упоминавшийся В. М. Жирмунский и Б. Грифцов (1885–1960), теоретик романа, ставший позднее специалистом по французской литературе. Другое направление, весьма разнородное по своему составу и генезису, объединяло людей, зачастую прямо противоположных убеждений и устремлений. Это были, строго говоря, люди занимавшиеся литературой не в силу своих профессиональных, академических обязанностей, а поскольку литература каким-то образом входила в круг их профессиональных интересов другого порядка, не строго литературоведческого. Она их интересовала, поскольку помогала по-новому понять и осветить важные вопросы философии, психологии, религии, даже истории и социологии, антропологии. Здесь надо снова упомянуть имена О. М. Фрейденберг (1890–1955) и её идеологического противника А. Ф. Лосева (1893–1988). Оба они были по своим интересам и занятиям тесно связаны с миром античной культуры. Фрейденберг, как мы уже упоминали, трактовала вопросы культурной антропологии и генезиса литературы. Лосев был, по своему первоначальному направлению, историком античной философии. Сюда же примыкает Я. Э. Голосовкер (1890–1959), историк древнегреческой мифологии. Наконец, большой интерес представляет фигура психолога Л. С. Выготского (1896–1936), в ранней книге которого «Психология искусства» (1922) много внимания уделено анализу литературных произведений. Отдельно ото всех стоит фигура Л. Гроссмана (1888–1965), который был литературоведом par excellence, умудрившимся, в основном, остаться в стороне от всех теоретических и идеологических контроверз, разрывавших поле литературоведения. И, наконец, совсем отдельно мы находим М. М. Бахтина (1895–1975), который очень своеобразно сочетал в себе философа, историка культуры и «чистого» литературоведа. Бахтин появился на каком-то пересечении мира свободного философствования и мира академического, к концу жизни интегрировав и тот, и другой. Конечно, нельзя забывать и других членов так называемого «кружка Бахтина» — литературоведов Л. Пумпянского, П. Медведева, В. Волошиноваи философа и экономиста М. Кагана. Все они оставили после себя очень глубокие исследования и мысли о литературе. Это поле русского советского недогматического литературоведения (в смысле его большей или меньшей независимости от партийной линии, идеологии и пропаганды) я постараюсь в самых общих и выборочных чертах очертить.
Когда мы говорим обо всех этих замечательных учёных, философах и критиках, бросается в глаза одно существенное обстоятельство. Условно говоря, среди них есть те, которым не повезло — это те, кто ушёл из жизни либо слишком рано, ещё до того, как в советской гуманитарной науке наступил послесталинский перелом, связанный с открытием домарксистской русской культуры и культуры Запада, либо те, кто не успели или не смогли этот перелом по-настоящему осознать и освоить, — и те, которым повезло — это те, кто успел в своём творчестве интериоризировать и поднять новые методы и проблемы и вновь осмыслить проблемы старые. К первым относятся павший жертвой сталинского режима Г. Гуковский, умерший в тюрьме в 1950 году, Б. Грифцов, который не вернулся к своим ранним историко-теоретическим работам, О. М. Фрейденберг, чей огромный талант был задавлен террором — реальным и идеологическим, безвременно умерший Л. С. Выготский. Напротив, М. Бахтин, А. Лосев, В. Жирмунский, Я. Голосовкер и особенно Л. Гинзбург, дожившая до «перестройки», каждый по-своему смогли участвовать в процессе создания новой гуманитарной науки в России. Особенно М. Бахтин и Л. Гинзбург, а также, в своём роде, А. Лосев, весьма активно откликнулись на новые веянья в советской науке, возникшие под прямым влиянием западной науки, часто полемизируя с ними, иногда весьма плодотворно подчёркивая как согласие, так и несогласие.