Пути небесные. Том 2
Шрифт:
Он задохнулся, взял табакерку с эмалевой Екатериной, постучал в нее, защемил щепоть, стряхнул и крепко зарядился. Даринька впивалась в его слова. Губка ее сникла в восторженно-детском умиленье. Старец устремил в нее свой взор и, что-то видя, заерзал в креслах, протянул руку к мутным фотографиям над диваном и тыкал пальцем:
— Ее сиятельство княжна… Ольга Константиновна… — сказал он, недоуменно озираясь, — но она… скончалась?.. — он потер потный лоб. — Очень… атмосфера… — и разинул рот.
Виктору Алексеевичу вспомнилась картина в «Третьяковке» — «Меньшиков в Березове» — «похож, суровостью… крупнее только».
— Так вот, это Дайнька, дочь Липочки, которую их сиятельство
— Так-так… да-да… сия благородная барышня?!.. Господи… ее сиятельство княжна… — показал он на Дариньку, хотел привстать и отвалился в креслах, — Ольга Константиновна, живая!..
Он смотрел, покачивая головой.
— Их сиятельство изволили сказать братцу… Я стоял по правую их руку, кушали они: «Будешь уважать!» И объявили свою волю: «Я со-четаваюсь браком с моей кроткой Липочкой… и наша Дайнька… по высо-чай-шему!.. — он погрозился, — будет именоваться „Ее сиятельство княжна Дария Федоровна…“ и ты будешь уважать… за-кон!» — в-за пример с графиней Шереметьевой. Только граф Шереметьев женился на крепостной крестьянке… а наша Липочка была внучка прото-по-па!.. Пращур его сиятельства был наместником в Суздале… и прото-поп!.. тоже с тех местов. А у прото-по-па была…
— Да, и вот она от правнучки того протопопа… — перевел Виктор Алексеевич на Дариньку, — вспомните-ка, почтеннейший Макарий Силуаныч?..
— Так-так… Дайнька… Ну, ка-ак же!.. — просветлел старец и зарядился табачком, — На руках нашивал… за ручку водил в парках… рыбок кормили… Его сиятельство, бывало, скажут: Слоныч… — Они меня Слонычем именовать изволили в приятную минуту… я крупный, а тогда каким я был… кавалергарда выше!.. — Слоныч, скажут… — ты мне ее не урони, Дайньку… золото мое… И примут с моих рук, под ребрушки… Москву покажут. На ночь приходили к колыбельке, перекрестить… Молодой, на тридцать на первом годочке, на охоте… злой случай… слепая пуля… на номере стояли, за кустом… была облава… В Сретенье Господне, помню…
— Его убило?!.. — вскрикнула Даринька и закрестилась.
— Господня воля. Красавец, прынцессы набивались, ирцогини!.. А князинька был мудрый, все науки знал… — он поднял палец, — и благородный аттестации. Говорили: «Женюсь на единственной любови… мне ее Бог вручил».
Даринька упала на колени перед Макарием Силуанычем, сложив перед собой ладони. Шептала вздохом: «Вы все се-рдце… се-рдце…» Излились градом слезы, как у детей. Она схватила руку Макария Силуаныча и поцеловала. Он принял руку и откинулся на креслах.
— Как выросла… как же не узнать-то, кровь… Дозвольте ручку, ваше сиятельство… — прошептал он умиленно, — ручка… великатная какая…
Он поднес к блеклым губам покорную ручку Дариньки, откинулся и закрыл глаза.
— Ду…шно… а-тмо…сфе-ра… — выдохнул он, ощупью взял газету и накрылся.
Они переглянулись. Виктор Алексеевич достал две сотенных, черкнул на карточке два слова: «От Дайнькн» — и положил под персики. Даринька взяла один на память. Тихо отошли к дверям и оглянулись, Макарий Силуанович дремал, газета шевелилась от дыхания. Неслышно вышли.
Поехали. Даринька смотрела в небо. Виктор Алексеевич понял, что говорить не надо.
XXXIII
РАЗРЯЖЕНЬЕ
Был седьмой час. Солнце висело в мути, как в пожар. Было душно, порой полыхало, как из печи. Малиной пахло гуще. Звонкий всегда мороженщик кричал устало. Сняв шляпы, люди отирали пот, лошади плелись, мальчишки обливались у бассейна, где-то кричали бутошника, но он не шевелился, пил квас у грушника.
Виктор Алексеевич чувствовал смущенье. Теперь, когда все стало ясным, он представил
— Что с тобой? — спросила она заботливо и посмотрела светло, как утром, когда он подавал ей шоколад. Он молчал.
— Ты не рад?..
— Я не найду слов, как счастлив… за тебя… — сказал он с просящим взглядом, не смея
омрачить в ней… — Свет какой в тебе!..
— Ты это осветил во мне… — вымолвила она, взяла его руку и утерла слезы. — Боже мой… Виктор!.. — вырвалось у нее вдруг. — Так она?!..
— О ком ты?.. кто- она?..
— Там, в Уютове… се…стра?!.. в р о д н о м мы?!.. Го-споди… о н а… — и без сил откинулась к подушке.
Видя, как помертвели у ней губы, Виктор Алексеевич крикнул: «Гони!.. барыне дурно!..» Коляска бешено помчалась. Да и было время.
Вдруг стемнело. В небе нависло черным, в огнистой пене. Накатывало гулом, мелькнули стаи голубей, кто-то зловеще крикнул: «Небеса горят!..» На Лубянской площади рвануло вихрем, пылью. Поднимать верх нечего и думать. Виктор Алексеевич сорвал дождевой фартук, старался укрыть Дариньку собой… Шляпу его сорвало, секло в лицо песком, душило. Катились зонтики и шляпы; пригнувшись, разносчики с лотками спасались в подворотни, гремели вывески, звенели стекла, выли голоса… и в удушавшем пекле все еще стлался вязкий дух малины.
Перед Владимирскими воротами чуть не опрокинуло коляску телегой с прыгавшими стопами прессованного сена. На Никольской грохнуло перед коляской вывеску, лошади понесли, кучер орал неистово: «а-ста-а-ай!..» У самого «Славянского Базара» бутошник повис на дышле, кони осели и задрали морды… Выбежали швейцары…
Дариньку внесли на лестницу, нащупывая во тьме ступени. Ламповщики засвечали лампы, зажигали газ в несрочном мраке: был седьмой час в исходе. Вдруг ослепило-грохнуло, задребезжали-зазвенели стекла, застучало градом. Гуляло-завывало ветром, мотались шторы, звонили колокольчики, с грохотом падала посуда, откуда-то вопили: «Доктора!..»
Дариньку положили в комнату, выходившую во внутренний цветник с фонтаном. Здесь было тихо. Окна были раскрыты, веяло свежестью. Невиданный град, «с яйцо», перебив все окна, сменился ливнем.
То был памятный ураган, отмеченный летописцами, срезавший сотню десятин векового бора в Погонно-Лосином Острове, натворивший немало бед.
Виктор Алексеевич почувствовал в этом урагане н е ч т о. Как в Уютове он научался слышать «симфонию великого оркестра», так в Москве ему как будто приоткрылось, что этот стройный оркестр «срывается» и в этом «срыве» слышится возмущение, угроза… словом, какой-то непорядок, разлад. Впервые почувствовалась ему «природа» как живое нечто… — мистическое, конечно, ощущение! — подверженное, как все, недугу… После он называл — г р е х у. Это «живое нечто» зависело от какой-то непреложной… Воли?.. Этому чувству он нашел утверждение у вдохновенного поэта: «Не то, что мните вы, природа…» Это «живое нечто», прекрасное и порой страшное, его «духовная» связанность с человеком, было ведомо Дариньке, и с этого урагана стала ему особенно понятна тонкость ее душевных восприятий, чувствование ею с т и х и й н о с т и: великих снегопадов, ливней, наводнений, гроз… — того, что завлекает душу вне-земным, уносит — «з а». Он отмечал, что с этого урагана «мир для него расширился и углубился».