Пять из пяти
Шрифт:
Болел долго, но так вовремя выздоровел. Обрил голову. А на макуше ему нарисовали красное пятно. Евда ли он сам додумался до этого…
Не его это было, не его.
Но ушёл, хорошо, хорошо… Я смеюсь. Спокойное счастье.
Он оставил часы. Под подушкой. Должно быть, теперь они мои. Не знаю, почему я решил, что имею право на какую-то часть наследства Карлика, быть может, на всё его наследство, состоящее, наверное, только из этих вот часов.
Мог бы я с уверенностью сказать, что иных вещей у Карлика не было, и едва ли мог он хоть что-нибудь скопить за не слишком долгую жизнь свою, половину которой провёл в местах
Он ничего не собрал и не пытался собирать. Терял и жил налегке. А сохранил… Только часы.
Однажды кто-то (забыл кто, забыл, когда это было и при каких обстоятельствах), что часы могут остановиться после смерти хозяина. Но только в том случае, если владелец носил их долго, много лет, практически не снимая, срастаясь с ними кожей, приучая их только лишь к своему пульсу, синей ветке на запястье.
И вот рано или поздно (говорят, что не так уж много времени для этого требуется) наступает момент, когда прирученные, к одному существу в мире приученные часы, начинают идти в унисон с ритмом биения крови своего хозяина.
И умирают они, как только перестают слышать этот привычный, ритмично вздувающий жилки под кожей руки ток крови.
Захваченный странным и необолимым желанием проверить это утверждение, я подошёл к койке Карлика (не мог даже самому себе сказать — "бывшей") и засунул руку под подушку.
Нащупав часы, я достал их и, подойдя к столу, ближе к свету по-вечернему тусклой, сонной лампы, поднёс блеснувший циферблат под еле пробивающийся сквозь пропылённый воздух камеры серый луч, и увидел под перечёркнутым трещиной стёклом тонкий усик бегущей по вечному своему кругу секундной стрелки.
"Они живы…"
В первую минуту после этого чувствовал я некоторое разочарование, словно часы обманули меня, отказавшись умереть вместе с Карликом и остановка их не стала подтверждением услышанной мной когда-то легенды.
Но тут же нашёл я подходящее объяснение такому странному продолжению их жизни:
"Он же их почти не носил!"
Он их не одевал, носил при себе крайне редко, разве что во время перееездов из одной лечебницы в другую, что, даже при всей непредсказуемости и неустроенности его жизни, случалось не так уж часто. Прикасался к ним раз в два-три дня, поскольку за временем обычно не следил, и ходом его интересовался только по случаю (например, если, по его мнению, обед запаздывал или лампу камерную выключали не в срок, не в полночь).
Часы так и не привыкли к нему. Потому и не заметили, что потеряли своего хозяина.
А ещё…
Я ощупал ремешок. Ну да, так и есть!
Ремешок был старый, потрескавшийся, из ветхой, крошащейся ткани. Такие часы просто нельзя носить на руке. Их можно хранить под подушкой. И доставать — изредка, раз в два-три дня. Хотя бы для того, чтобы завести.
"Часы сумасшедшего… Мне теперь — в самый раз!"
— Память?
Я
Но голос этот, ещё совсем недавно крикливый, отрывистый, резкий, а теперь спокойный и тихий, был мне хорошо, очень хорошо знаком.
Господин старший распорядитель пришёл зачем-то в заставленный нашими клетками коридор, пришёл в поздний, ночной уже час, подобрался неслышно к самой двери моей камеры — и спросил меня:
— Память?
Я подошёл к койке Карлика и быстро засунул часы под подушку.
"Там вам самое место".
— Просто часы, господин старший распорядитель, — ответил я.
— Вас Хорёк зовут?
"Чего притащился?" с прежним, ещё во время представления охватывавшим меня, и снова вернувшимся раздражением подумал я.
Голос распорядителя был другим. Мягким и, как будто, с нотками печали. Но, едва заслышав его, вспоминал я — команды, команды, команды! Чёртовы команды, что отдавал старший распорядитель во время представления, благодаря ему едва не превратившегося в вахт-парад у казармы и спасённого только гениальной, свободной, неподвластной распорядителю, никому в мире неподвластной игрой Карлика.
Вспомнил и потому…
— Зовут, — нелюбезно ответил я.
— А я старший распорядитель.
— Догадался.
Он переступил с ноги на ногу. Словно испытывал какое-то смущение.
— Я, собственно, с торжества…
— В подвале? — уточнил я.
— Как положено, — с гордостью ответил старший распорядитель и, словно вопросом своим я придал ему прежде недостающей уверенности, просунул руку сквозь прутья решётки. — Хорёк, идите сюда!
"Что это он удумал?" с беспокойством подумал я. "Ещё и мне сценарий продать? Бездарь, а туда же… Нет уж, мне ни к чему! Карлик — великий артист, он любой сценарий мог вытянуть. И вытянул. А я доволен тем, что есть… Нет, крикун, не выйдет!"
Я подошёл к двери осторожно, остановился, не дойдя шага. Сам не знал, чего опасаться (не стал бы он кусать меня или бить ножом… он — всего лишь клубный надзиратель, один из многих, хотя похож был до времени на творца представлений великих… и вроде был нам, артистам — под стать).
Но опасался… Или просто не хотел стоять слишком близко к нему.
— Руку протяни, — попросил он. — И ладонь — вверх.
"И здесь командует!"
Но сделал я так, как он просил.
Он насыпал мне на ладонь горстку тёплого, запылившего в воздухе порошка.
— Это Карлик, — пояснил старший распорядитель. — Точнее, то, что от него осталось. Я отсыпал себе немного из урны. Перед самым её захоронением.
— Прах не распылили? — не веря ушам своим, переспросил я.
— Нет, — подтвердил старший распорядитель. — Захоронен в клубе. Особая честь! Ну что, мечты сбываются? Даже так?
"Только так!"
— Хорошо теперь?
Ладонь я сжал в кулак и прижал к груди.
— Сьешь перед сном, — посоветовал мне старший распорядитель. — Тебе негде хранить пепел, пусть он войдёт в тебя. Будешь хранить его в себе. А свою долю я пересыпал в фарфоровую шкатулку. У меня было три таких шкатулки. Эта — четвёртая. Воть так, Хорёк. Я в клубе почти семь лет, а шкатулок у меня набралось всего четыре. Редки такие артисты, очень редки…