Раскол. Книга III. Вознесение
Шрифт:
Однако ой как хорошо почивать в каменной погребице с заплесневевшим вековым сводом под Успенской церковью; от жары не истомишься, и в меженную пору от холода не сдохнешь. Но съедной комар, посыльщик с болот, сбившись в орды в тенистых пристеньях и возжаждав богатырской свежей кровцы, тугими струями вливается в решетчатое оконце и, вия звенящие жгуты и петли под сводчатым потолком, усаживается на забубённую невольничью головушку, покрывая ее шевелящейся серой попоной. Как ни укрывай голову зипуном, да эта лихая тварь и в игольное ушко влезет, в кованых латах проточит тайные лазы. Дымокур бы разжечь? – так огневой припас отняли; веничка бы березового в руку иль жирную лопушину, чтоб отбояриться, так где ее взять? Ой, не жизнь, братцы, но сплошной праздник.
Северная белая
Любим же усядется на каменной лавке, скрестив на груди руки, и, как сыч, уставится в кованую кольчужку на окне, тупо сосчитывая рядовую кладку ограды, проросшую изумрудным мхом. А на чем еще остановишь взгляд, чтобы скоротать время? Господи, а тишина-то какая по всей округе; только слышно, как комар звенит, да накатно, прерывисто дышит море, и, перебирая с шорохом гальку, крадется на берег недремная волна.
Скоро ударит будильщик Иоасаф в чугунное клепало, подымет братию на утренницу, и, устало зевая, как арестанты, выползут монахи из своих келеиц и, едва плеснув на лицо из общей бочки с потокою, поплетутся в собор на короткую молитву, по пути привычно принюхиваясь к поварне: каким нынче духом потягивает от медяных котлов, какую немудрящую выть задумали стряпущие с келарем, чтобы укрепить воинство к службе. Архимарит Никанор поди торчит сейчас на паперти трапезной и зорко сосчитывает братию по головам, чтобы залучить нерадивого на особенно строгое послушание. По утру и Любиму иногда достанется от Евтюшки рыбий хвост иль ложка житней каши, соскребенной со дна котла, которую притянет тайком бывший стрелец с поварни, а то и, расщедрясь, плеснет добросердый в кружку заплесневелого кваса. А вскоре по первому солнцу и выведет невольника во двор…
Белояровые облачки, как взбитая ягначья куделя, с одного боку позлащенные солнцем, тихо всплывают над обителью; чайки купаются в прохладной небесной голубени, иные же с протяжливым гнусавым скрипом бродят по двору, путаются под ногами монахов, выпрашивая милостыньки; да скудна нынче рука дающего, разве что схимник Иоиль кинет хлебенную корку, да из поваренной что-то выплеснут с помоями надоедливой прожорливой птице, да из монашьих черев, раскиданных ядрами, достанется что-то проглотить второпях, пока не утихнет суматоха…
В такое утро в мирные дни братия обычно вся в трудах о хлебе насущном, а нынче – перемененье света: не то сами затворились в норище, не то снаружи плотно обложили, как медведя в берлоге. И то послушание, что ведут бельцы, и служки, и послушники, и чернцы, и начальные старцы из последних сил, никак не личит сам монастырь и больше напоминает осадные дни великой смуты, когда в долгую нужу впала Сергиева Троицкая обитель, закрывшись от поляков. Но в те годы крайняя беда скинулась на Русь, православная земля, почуяв погибель, искала духовной подпорки, чтобы окрылить гаснущий дух северного народа; к истинной вере поднесли латиняне топор, огонь и петлю, и надобно было душу растерянного смерда оковать в брони гордости и упованья на победу, и тогда-то ватная сермяга, и хлопковые оплечья, и деревянный щит с вилами стали бы надежнее кованого дамасского булата…
А тут не диво ли дивное, что в мирные, а не в окаянные дни там-сям по земле разгорелись костры, и огненные галки, летя по-над Русью, бередили новые пожары. Эх, а душа-то человечья – не репка, ей душе-то, покоя дай да несуетных дней, чтобы непременно думать о грядущей вечной жизни. Не сам ли сатана влез за стены Соловков, уселся в настоятельское креслице
В ожидании пальбы и новых пожогов монахи наливали полные кади воды, разоставленные по монастырю; кто поднимал на стены чаны с кипящей смолою и варом, двурушные корзины с каменьем и плетухи с ядрами и бомбами из погребиц; кто-то поднавливал на тарасах истерзанные половицы, подсыпал камня-хруща и настилал мокрых рогозниц; иные заново крепили башенные ворота, нарубали тыны, подпирали столбами подгоревшие переходы, разбирали остатки пожарищ, подальше в чуланы пересыпали порох, и едомое зерно, и крупы, чтобы не достало огнем. Архимарит Никанор по заведенной привычке ходил по городу со святой водою и кропил с веничка стены, и все углы, и потайные дверцы, и перелазы, и галдареи, и церкви, и монашьи обители, и настенные пушки-галаночки, благодарно похлопывая их по крутым медяным бокам, и доставалось той насуленной благодати и оружным монахам, и работным послушникам с кладями, и медвежеватым, полным достоинства пушкарям, и затинщикам, что на каждого своего заединщика смотрят как бы свысока, ибо управляют громами и пущей досадою для неприятеля. И в самом деле как-то невольно забывалось, для чего строится вся суматоха, для чего это муравьиное кипение по крепости, так далекое от благоговейной монашьей юдоли; в какой-то час осадные люди с их гибельными страстями становились вполне мирскими, беззатейливыми, со всеми привычками земного уряда.
И Любим, подглядывая за кромешниками из своего угла, невольно забывал свое положение и не загадывал дальнейшей доли; под летним ярым солнцем как-то затенялась, меркла незавидная общая судьба; стремянному даже совестно становилось, что он как бы отлынивает от общей работы, выпадает из дружной скопки, ничем не может подсобить и подсказать атаманцу, а стало быть, живет в монастыре за нахлебника… Только Евтюшка, сам себе господин, до утробы довольный свободной минутою, лежал, прислонившись к каменной стене галдареи, растелешенный до пупа. Заржавленная щербатая секирка, отданная из оружейной казны, без нужды валялась на земле; Любим мог бы свободно подхватить ее за ратовище и одним лишь древком, не пуская крови, проткнуть мешковатого стрельца насквозь. Любим невольно примерялся в подвздошье, млечно-белое, как у женщины, слегка присыпанное рыжей тонкой шерстью. Евтюшка встречался взглядом с полонянником и безмятежно-наивно улыбался ему, как бы угадывая заранее коварные затеи тюремного сидельца.
… Эй, не рано ли ты, Любим, губешки развесил на мирное житье, словно бы примерился место занять среди мятежников иль их совратить под покаяние. Размечтаешься, мил человек, пустяшно, а после-то одно горе просыпаться. Разве же могут вставшие на смерть одним часом переменить решение, что уже долгое коренье пустило в сердце? ведь сам Христос призвал на муки, уготовил по кончине место подле себя. Да разве сыщутся на свете такие страсти, что смогут поколебать и перевесить обещанное? Вот и страстотерпцы из Москвы и Пустозерска, из Колы и Пафнутьева, из Макарьева монастыря и Сии шлют тайные писемки с ободрением: де, крепитеся, христовенькие, коли завязались в битву за всю Русь православную. Да и те, кто к расколу плотно приник умом и затеями, поняли уже, верно, что для всякого стояния нужны мученики; и пока они не утвердились в народной памяти и в святцах, нет весомости и самому благому делу, оно сомнительно.
… А уж тут-то, братцы, крови вдруг пролилось преизлиха, и запах смерти, тот дух тления, что царит на сельских жальниках, здесь, в Соловках, середка лета сладок и крепок до тошноты. Где он, погост монашеский? да вон там, за шанцами у неприятеля, и теперь каждого мученика надобно запрятать в неподатливый камень посреди обители. Были бы пещерицы под стенами, как в Псково-Печерском монастыре, иль в Киеве, где, не протухая, костка к костке почиют без времени древние и молодые насельщики, в одной груде лежат, домовина на домовине, не чуя теснот и препирательств. Как жили мирно и кучно, так и здесь дожидаются восстанного дня в братской груде.