Раскол. Книга III. Вознесение
Шрифт:
Они отправились на Преображенскую площадь к собору, где так ли давно, до церковной смуты, покоились мощи святого митрополита Филиппа. Алгимей Никон не только поколебал Русь, но и схитил с острова адамант веры, коренной столп монастыря, на коем покоилась мощь обители, ко гробу которого стекались поклонники со всей православной земли. И вот все нынче порушено, все пошло прахом. В святой ямке уже давно похоронен другой чернец, а возле ее, как молодой лесок, встала роща крестов с крохотными каменными гуриями в обножьях. Любим за третью седьмицу уже закапывал десятого келейника. Всяк из чернцов, спешащих по своим заботам под надзором сотников и десятников, тут невольно остаивался на миг и с задумчивой скорбью молился, отбивая долгие земные поклоны. Не было возле покойного ни молебнов, ни стихиров, лишь дьякон торчал чуть в сторонке, махал кадильницей, пуская в сверкающее голубизною северное небо кудлатые пахучие дымки. Не было и священника, ибо все иеромонахи иль скинулись из обители на гору, иль в табор к Мещеринову, иль перемерли
«Что за человек-то был покойничек? – спросил Любим, раскачивая гранитный камень-одинец пудов на пять. – Маловат будет на могилку иль сойдет?» – «Кощунный у тебя язык, братец, – посетовал Феоктист. – Как коровье ботало. Не зря же мать тебя кликала балабоном». – «Балабон-то этот к царю пристал, да и свою деревню имеет. Это ты против государя взнялся, дурень». – «Да как же супротив царя, коли из-за него лишь и страдаю, миленького. Государь-то наместник Бога на земле. На него плевать, как на луну, себе же в харю мерзкую и угодишь…» – «И чего же не переметнулся к Мещеринову? Иль труса празднуешь? Скинемся нынче при случае, – горячо зашептал Любим, скашивая взгляд на юного бельца; тот вострил ухо, прервав канон, видно, был из любопытных. – Ты жа тридцать лет в монастыре. Тебе все лазы-перелазы, все кротовьи норки известны. С ворами-то замарался дюже, так отмывайся. Не годи больше, слышь, Феоктист?»
Монах скреб лопатой камень-хрущ, помалу выбирая из могилки сыпучее крошево; тонкий пережимистый нос вдруг мертвенно сбелел, глаза зальдились. Феоктист холодно глянул на брата, отказно покачал головою.
«Непуть ты. Чем вздумал хвалиться? Мирского сгадал на алтын, а потеряешь все… Нет, не побегу. И тебя не спущу. Ты хоть и подле миленького царя отирался сколькой год, а души не спас. Как же ты брата нашего Минея, святого мученика Феодора на смерть-то отдал? Э-эх… Где-то дак ты смелой. Медвежья Смерть – кричишь. Может, с дьяволом повенчался?.. Вот ты его вором скликал, – монах кивнул на покойника. – А ведь Стукалов-то Алексашка тебе стал бы за братца родимого. Он тоже сатану называл своим отцом, а бесов братьями. В Лямицком усолье жег мужика на костре безвинно, ради своей бездельной корысти, да после, юродствуя о Господе, вполз в соборные старцы и стал тут воду мутить к мятежу. Вот и получил свои тридцать сребреников…» – «Чего ты молотишь на худое? – вскинулся Любим. – Когда же я сатану величал отцом родимым?» – «А кого еще слушаешь, как не его? Тебе Христос поноровил угодить в святую обитель заради крестных мук, чтобы душу свою негодящую спасти. Так и сиди. Верно? А ты и месяца не стерпел, а уж бежать норовишь. И меня ко греху толкаешь… Скажи, мне-то куда бежать? К каким новым истинам приставать, ежли Бога в сердце ношу, а другого не надобно? И как я оставлю заблудших, кто во грехе пропал? Чтобы последние любодейцы, Христа поправши, правили тут дьяволи пиры, пожирая души несчастных?.. Не-е… Да лучше пусть истолкут меня в муку, иль заморозят в полынье, иль заморят в темничке, но я братьев своих не спокину в беде. И в крайний час спасу. Слышь ты?!»
«Вижу, что труса празднуешь», – насмешливо сказал Любим, подравнивая могилку, стоя в ней по колена. А глубже и не выбить. Тут на крыльцо трапезной выполз схимонах Иоиль со своей коркой хлеба; присевши на ступеньке, стал высматривать чайку-моевку, особенно близкую его сердцу по норову и окрасу. Их же близ трапезной, квасоваренной и мукосейной бродило во множестве, а еще больше расселось по гребням крыш и по кровлям башен. Звеня цепью, Феоктист подошел под благословение старца, встал на колени, припал к руке и вдруг прижал птичью древнюю головенку, спрятанную в куколь, исписанный крестами. «Помирися, братушко, – ответил схимонах на безмолвный вопрос. – И они страдают не мене тебя. Не возгоржайся, дружочек. Вспомни, как я спас тебя от посмешек…»
Тут белец-читальщик прянул от покойника в хлебенную полату, взмахивая рукавами зипуна, как молодой гусак. Вереща, взлетели чайки. Над монастырем вспухло кудрявое безобидное облачко с розовым зевом внутри, из него вышла чугунная чушка и плюхнулась на кровлю Благовещенской церкви над Святыми вратами, пробив ее насквозь. По скатам, рискуя свалиться, засновали чернцы с кокотами и шайками с водою. А уж от Никольских ворот и от Прядильной башни полетела на обитель стая зажигательных стрел, хищно впиваясь в осиновые лемеха церковных куполов, крышицы келий и монастырских служб. И куда упадали они, там вспыхивало белесое, такое безобидное издаля, робкое пламя, тонкое на солнце, как кисея. Его бы затоптать немедля, но тут началась пушечная перебранка с обеих сторон, разгораясь нешуточно с каждой минутою, и ужасные кощеевы цепы замолотили не по житним снопам на гумне, но по несчастным
Схимонах Иоиль так и не удалился с крыльца в укрытие, но бесстрашно уставя блеклое личико в небо, то ли творил Исусову молитву, или считал вражьи ядра и зажигательные бомбы, провожая их взглядом, иль спосылывал лютые проклятия на голову супостата. Схимонаху и в ум не приходило поклониться хоть бы бессердечным пушкам и переждать опасность; ярость к каиновым детям, забредшим с Москвы, заглушала в старце всякую осторожность. Он и своим-то в обители не особо поддакивал и печалился, что монахи давно подпали под пришедших на остров казаков и уже не столько стоят за веру, сколько тешат свои обиды. Вот и Стукалов Алексашка даве горячился, шибко орал, и на Иоиля грозился посохом, и царя проклинал, называя того новым Арием, призывал воевать до последнего, – и вот лежит бездыханный, как тряпошная нелепая кукла, и по стоптанным голым плюснам ползает жирное оводье, не боящееся гама и глума войны. И вдруг зажигательная стрела угодила в покойника, качнулась над трупом, по древку ее плеснулась голубоватая змейка-медянка, и над саваном распустилась желтая купальница.
«И над мертвым-то издеются, сатанаилы. Похоронить путем не давают, – жалостливо прошелестел схимонах, разом простив покойнику все прежние обиды над собою. В монастырь из-за стены прилетел шипящий гранат, оставляя за собой ворох искр. Старец проводил его взглядом. Гранат разорвался за монашескими кельями в тупике у Прядильной башни, оттуда брызнул сноп огня, вырос столб вонючего дыма. Раздался истошный, сверлящий уши воп человека, обезумевшего от боли и страха. Иоиль покачал головою, осторожно сполз с крыльца трапезной и, опираясь на ключку, приковылял к мертвому. – Что же, Сашка, они с тобою сделали… Господи, прими душу раба твоего».
Иоиль беспомощно огляделся, но никто не поспешил в помощь. В притворе трапезной виднелись любопытные лица монахов, и послушник Евтюшка вдруг задевался куда-то. Схимонах стащил с головы еломку и стал сбивать пламя.
Тут новая бомба упала возле ног и посекла старцев в крошево, раскидав по площади никудышную изжитую плоть.
Немчину Степану Келену зачтется на том свете за невинно убиенных мучеников и за Гавриила, чернца, коему оторвало нынче обе ноги. Это его крик достиг ушей майора у кожевни на шанцах, и, жалея огневого припасу, он прекратил стрельбу. На стенах монастыря разом перестали суетиться, смолкли пушки, и установилась над островом жуткая тишина. Удушливая пелена чада и гари, пороховая вонь и тяжкий дух от кипящей смолы и вара плотно оседали в пристенья и закуты обители, ватным одеялом укупоривали углы и закоулки, куда не достигал живой ветер; монахи, будто привидения, вылезали из дыма и долго кашляли, чихали, с красными глазами и прокопченными лицами валились ко крыльцу трапезной на плотно утоптанную землю. Никто не глядел на могилу, на ошметья плоти. Там-сям еще чадило, куда плескали воду из кадей, заливая пожарище. Особых потрат, однако, в монастырских службах не случилось, пороховой погреб не взлетел, и хлебные амбары не полыхнули. Значит, и дальше можно сидеть безубыточно; а что старцы погибли, так им же в радость, отмучались, повезло христовеньким, живым дольше хватит хлебца позобать.
Но недолго перепыхивались монахи, вспоминая особенные моменты заполошной стычки. Оружие побросали без надзора, кому где привелось пасть на землю, растелешились по пояс, и нельзя стало разобрать, где белец, иль казак, недавно забредший на Соловки с Волги, иль старинный монах, сполна вкусивший чернецкого ломтя. Только эти поиспитее лицом, позадумчивее взглядом, посуше телом, молитвеннее, скромнее в речах. Боже упаси помянуть черта иль сатану иль похулить кого в сердцах нескромным площадным словом. Прикидывали умом, а чем таким нагрешили с утра, что день, начавшийся благодатно, вдруг распалился смертельной перебранкой. Ведь ничего не сулило грозы, никто не досадил, не помышлял о вылазке, и с другой стороны не лезли подкопом, не вели мину: и воды в Святом озере пока хватало на стряпню, и питье, и на обрядню. Пусть и завшивели сидельцы, давно в мыльне не парились, от грязи засолодели. Кому невтерпеж, тот скинет порты и зипунишко чернецкий и, сидя в чем мать родила, тут же над головнями, над дотлевающим угольем выжарит платье от гнуса и сапожонки просушит, вздевши их на мытарь.
Нет, ничем не нагрешили монахи, их на рать и ситным калачом не залучить; и стрелецкому табору маятно воевать в погожий день; но раз угодила военная телега в колдобину, то не век же и сидеть в ней, надо вылезать гуртом, так велит из престольной государь. Высшая воля не чтет хотенья малых сирот, но понукает их всяко, гоношит и теребит, чтобы не спали на ходу, но исправно тянули лямку. И яма с Москвы не было, гонец не прибегал, но воевода Мещеринов с утра встал не с той ноги, поругался с сыном, хлебнул сладкой французской водочки чару, прискакал на красной лошади под кожевни к майору Келену и, памятуя государев наказ, приказал немедленно теребить вора, не давая ему сна… И военная телега, громыхая тяжкой бездорожицей, потащилась дальше…