Рассказ о непокое
Шрифт:
Они поглядели друг на друга и захохотали.
И это был уже настоящий "вишневый" смех:
— Хе-хе-хе-хе-е-е-е!
И тогда я вдруг вспомнил:
— Хлопцы, — сказал я, — у меня авитаминоз, и мне в поликлинике прописали глюкозу. И все двадцать ампул выдали. Большущие ампулы — по двадцать пять, верно, граммов. Но — глюкоза на спирту! Может быть, ее… пить можно, черт с ней, что сладкая?
Вишня громко крякнул и с надеждой посмотрел на Соколянского: хотя Соколянский и не доктор, однако же… профессор — должен
— Что ж, — Соколянский пожал плечами, — отравиться, пожалуй, нельзя, раз в кровь делают вливание… Пробу надо взять… поставить эксперимент… — закончил он неуверенно. — Где она у вас, эта глюкоза?
Я достал коробку с ампулами — длинными, большими стеклянными ампулами. Их оставалось еще шестнадцать. Чуть не четыреста граммов спирта.
Соколянский разбил одну, понюхал, капнул на ложечку, взял на язык, посмаковал… Мы взирали на него с надеждой.
— Крепко, разводить надо…
— Ура! — крикнул Вишня.
И вот перед нами стояла и водка — слаще, чем ликер, противная, но крепкая.
Мы сидели, пили глюкозу из ампул, заедали американской тушенкой, потом пили чай с мандариновым джемом — во рту было приторно, в горле першило, тошно было на вкус, но на душе становилось все теплее, легче. И уже как-то само собой вышло, что Павло Михайлович рассказал всю свою историю, вплоть до вызова к коменданту лагеря; потом — отъезд в Москву неизвестно зачем; в Москве вдруг выдача на Лубянке паспорта и… выход на волю. Куда же мне идти? Куда хотите: вы свободны. Но… куда же я денусь? А тут полно ваших товарищей. Вот Максим Фаддеевич Рыльский проживает в "Новомосковской" гостинице: к нему и идите — он председатель вашего Союза писателей, как-нибудь уж устроит вас.
Потом Соколянский заторопился и ушел — приближался комендантский час, и мы с Павлом Михайловичем остались вдвоем.
Спать мы решили здесь же, в кухне, потому что в комнатах стоял смертельный холод, а тут, хоть и слепенько, но горел газ. Мы легли на кровать и укрылись полушубком Павла Михайловича — ему выдали на дорогу недурной-таки кожушок.
Но спать не хотелось. Мы погасили свет, размаскировали окно и, лежа, покуривали, глядя в высокое, холодное, звездное над Москвой небо.
И говорили.
Говорили обо всем. О том, что уже миновало, и о том, что нас ждет. О войне, о людях. Об Украине, которой у нас сейчас не было. И о том, что она непременно будет. И это — скоро, не за горами. Говорили и о литературе.
Я спросил Павла Михаиловича несмело, боясь ранить этим вопросом:
— Там… не писали?
Павло Михайлович помолчал.
— Нет. Не писал.
— Будете писать… теперь?
Павло Михайлович долго молчал — так долго, что я уже стал тяжко казниться, что своим глупым, бестактным вопросом больно ранил его. Но Вишня все-таки ответил:
— Разве я теперь сумею?
Это было сказано так горько, что сердце разрывалось. Я хотел что-то
— Не надо. Не говорите. Знаю: будете утешать, что отойду и… сумею… Не надо, не говорите.
Я примолк.
Где-то далеко шел воздушный налет — на подступах к Москве: на горизонте вспыхивали молнии далеких, но частых выстрелов зениток. Так бывало каждую ночь. Но Павло Михайлович не знал, что это такое: он еще не видел военного ночного горизонта с девятого этажа в Москве.
— Что это мигает?.. Можно подумать, молния, если б не зима?
Я объяснил: далекие выстрелы зениток. Так далеко, что выстрела не слышно, только отблеск. За третьим или четвертым кольцом противовоздушной обороны.
Мы лежали и беседовали — сон не приходил и не смежал нам веки. А может быть, то играл спирт в голове или сказывалось возбуждение от излишка глюкозы?
Канонада тем временем приблизилась: уже стал слышен далекий гул. Потом и стекла в окнах начали дрожать.
И вдруг нас с Павлом Михайловичем стукнуло прямо в темя и на голову посыпалась штукатурка с потолка.
— Что это? — даже вскочил Павло Михайлович. — Бомба?
— Да нет же — зенитка: забыл вас предупредить — она же как раз над нашей головой…
Зенитка над головой ударила второй раз и третий: враг-таки прорвался сквозь четвертую, третью и вторую линию обороны. Это в последнее время случалось совсем редко.
Павло Михаилович посмотрел на меня настороженно:
— Надо… прятаться? Или как?
— Если хотите… Кажется, под нашим домом нет бомбоубежища — надо бежать до метро.
— А… надо?
Зенитка над нашими головами ударила еще и еще, штукатурка сыпалась густо — на кровать, на стол, на пол.
— В начале войны люди прятались — теперь привыкли.
— А вы?
— Я был постом наблюдения за воздухом: сперва в Харькове, а теперь здесь. Это не под дом надо, а на дом — на крышу. Только теперь у нас зенитки на крыше, и наша служба ликвидирована…
— Гм. Значит, послабление вышло?
— Послабление…
Зенитки ударили еще раз и еще раз. Потом — впервые — стали слышны и разрывы бомб: четыре кряду — гуп-гуп-гуп-гуп.
— А это уже… разрывы?
— Разрывы.
— Далеко?
Разрывы грохнули снова — гуп-гуп-гуп-гуп, но уже значительно ближе, совсем близко, здесь, в Замоскворечье.
— Это уже ближе, — ответил я на вопрос Вишни, когда стало потише.
Но теперь зенитки затрещали истерически, и я не услышал, что сказал Вишня.
Он сказал, должно быть, "раз не надо, так не надо", потому что взгляд его перестал быть настороженным, он снова лег, вытянулся на спине и даже закрыл глаза.
— Знаете, — сказал Вишня, когда стало тише, перестала, собственно, грохотать зенитка над нашей головой, а били только далекие, — знаете, мне что-то спать захотелось…