Рассказы и сказки
Шрифт:
Маленькая комната мрачна, как царящая в ней нужда, на которую плачется все в этих четырех стенах… На ободранном потолке торчит осиротевший крюк; на нем висела когда-то медная люстра. Громадная облупленная печь, "опоясанная в чреслах" грубым мешком, стоит, накренившись набок; она грустно глядит на своего мрачного соседа — на пустой черный очаг, где валяется опрокинутый горшок с обгорелыми краями да в стороне поломанная ложка. Эта жестяная героиня обрела честную смерть: она пала в борьбе с затвердевшей, черствой, вчерашней кашей!
Комната
И все-таки здесь еще "он" и "она".
Она, женщина средних лет, сидит на сундуке, заполнившем собою все пространство между кроватью и колыбелькой. Справа от нее единственное маленькое зеленое оконце, слева-стол. Она вяжет чулок, качает ногой колыбель и прислушивается, как он за столом читает талмуд. Он читает жалобно-певучим голосом, читает неспокойно, прерывисто, нервно. Часть слов он проглатывает, часть растягивает; одни охватывает разом, другие совсем пропускает; местами подчеркивает смысл и читает с любовью, местами сыплет
равнодушно, как горох из мешка. И все время в движении: то он выхватит из кармана свой бывший некогда целым красный платок, потрет им нос, сотрет пот с лица и со лба; то опустит платок на колени и примется крутить свои пейсы, дергать свою острую с легкой проседью бородку. Вот он вырвал волос, положил его на фолиант и принялся хлопать себя по коленям. Тут руки его ощутили платок. Ага! он бросает один конец его в рот и давай жевать; и тут же он беспрерывно перекидывает ногу на ногу.
И все время бледный лоб его морщится, на переносице ложится глубокая борозда, длинные веки почти исчезают под нависшей кожей лба. Вдруг ему кажется, что его кольнуло в груди, и он ударяет по ней правой рукой; потом хватает понюшку табаку, раскачивается еще больше, голос звенит, табурет кряхтит, стол поскрипывает!
Ребенок не просыпается, он привык к этой музыке.
А она, преждевременно состарившаяся жена, сидит и не нарадуется на мужа. Она не спускает с него глаз, ловит каждый звук его голоса… Время от времени она вздыхает:
"Вот, — думает она, — если бы он так годился для этого света, как для того, то и здесь мне было бы светло и хорошо… и здесь… Ну! — утешает она себя, — кто же это удостаивается вкусить от обеих трапез?.."
Она вслушивается. Ее морщинистое лицо также поминутно меняется: она тоже нервна!
Только что на лице ее было разлито безмерное удовольствие, она столько наслаждения черпала из его торы… И вдруг она вспоминает, что сегодня уже четверг, что на субботу нет ни гроша, — и райское
А когда она еще вспоминает, что уже близка пасха… что сережки и подсвечники заложены, сундук пуст, люстра продана, то спицы начинают плясать убийственно скоро; туча становится темно-сизой, тяжелой; в маленьких серых глазах, чуть видных из-под платка на голове, показываются молнии!
Он все еще сидит и читает. Он не видит, что надвигается гроза, что опасность все увеличивается… что она вы пустила чулок из рук, начинает ломать свои исхудавшие пальцы, морщить лоб от боли; один глаз у нее закрывается, другой смотрит на мужа так остро, что, заметь он этот взгляд, он весь похолодел бы от ужаса… Он не видит, как дрожат ее посиневшие губы, как трясется челюсть, зуб на зуб у нее не попадает… как она сдерживает себя изо всех сил. Но гром так и рвется наружу, и достаточно малейшего повода, чтоб он вырвался из ее уст…
И этот повод нашелся…
Он читает: "Шма минейтлос"… и с тягучим припевом переводит: "Из этого, стало быть, вытекает"… Он хочет продолжить: "три", но ей уже достаточно слова "вытекает"… За него ухватилось наболевшее сердце; это слово упало, точно искра в порох.
Ее долготерпение лопается. Несчастное слово раскрывает все закрытые шлюзы, разбивает все затворы… Она вне себя. С пеной на губах подскакивает она к мужу, готовая вцепиться ему в лицо.
— Вытекает, говоришь ты, вытекает? А, чтоб ты вытек, боже мой! — кричит она хриплым от злости голосом. — Да, да, — продолжает она шипя, — скоро пасха… четверг-ребенок болен… ни капли молока!
У нее захватывает дыхание, впалая грудь высоко подымается, глаза мечут искры.
Он точно окаменел. Он вскакивает с табурета, бледный, задыхающийся от испуга, и начинает отступать к двери.
Они стоят друг против друга и смотрят: он остекляневшими от страха глазами, она — горящими от гнева. Он, однако, скоро замечает, что от злобы она не владеет ни языком, ни руками. Глаза его становятся все меньше. Он хватает конец платка в рот, отодвигается еще чуть и, с трудом переводя дыхание, бормочет:
— Слушай ты, женщина… знаешь ли ты, что значит "битул тойро"? — мешать мужу учить тору, а?… Все заработки, а?! а кто дает птице небесной?.. Все еще не верить в бога! все соблазны, все лишь этот мир… Глупая баба — злая!.. не давать мужу учить тору… за это ведь — ад!..
Она молчит, и он становится смелее. Лицо ее делается все бледнее, она дрожит все больше, и чем больше она дрожит и бледнеет, тем тверже и громче звучит его голос:
— Ад!.. Пламя!.. За язык повесят! Все четыре казни верховного судилища!..