Рассказы и сказки
Шрифт:
Финкельман вдруг припоминает, что это уже второе видение, исчезающее на его глазах в этой комнате, и он решается искать их. Он снова пробирается ощупью, в темноте, среди столиков, стульев и разных других вещей, наполняющих комнату; он толкает, опрокидывает их по пути, но не слышит звука их падения.
На столе, к которому он подошел, стоят спички, а над ними поднимается тусклый блеск, но он ничего не видит; он пробирается дальше, то и дело нагибаясь до пола и поворачивая глаза направо и налево, и, наконец, забывает, что ищет…
А в ушах
Странный шум! Словно кто-то говорит вдали. Он не различает отдельных слов, но слышит чей-то голос.
Все ближе и ближе этот голос, все отчетливее и яснее отдается он в ушах; сейчас он расслышит все и все поймет!
Вот он уже различает отдельные звуки, слышит некоторые слова.
Какой-то человек направляется к нему и говорит о чем-то. Он говорит о злом и добром духе, об ангелах, провожающих покойника в другой мир…
Что это — удивляется он, дрожа от страха, — ведь это я слышу уже второй раз! Ведь эти самые слова я слышал уже… где? когда!"
"Сегодня же!" — как молния, промелькнул ответ в мозгу, и как бы в блеске этой молнии вдруг встала перед ним другая картина, тоже не новая уже, которую он также уже видел где-то, в другом месте.
Он видит толпу людей, почти весь город… Тут крупные и мелкие купцы, кредиторы и должники, богатые и бедные, старые и молодые… Все смотрят на пего с такой жалостью, на глазах у всех слезы…
Что это? Его жалеют?! Зачем? Почему?
А там, недалеко, железный амвон… На амвоне бедновский раввин… Он видит его хорошо, отчетливо… Вот его шапка съехала набок, по обыкновению… Раввин тоже плачет. И это он, раввин, говорит те слова!
Но ведь все это он видит уже во второй раз… Ведь он уже слышал раз эту речь раввина о злом и добром духе, об ангелах, сопровождающих человека в могилу… Ведь это надгробное слово… Кого же это сегодня оплакивал раввин?
Кто это умер?..
Неужели же возможно, чтобы умер почтенный и уважаемый в городе человек, удостоившийся надгробной речи раввина, и чтобы он забыл имя такого человека?
Видение вдруг исчезло, и мысль его приняла другое направление.
Нет, это невозможно! Это не голос раввина!.. Он ошибся… Правда, и у старика-раввина голосок тоненький, точно звон серебряного колокольчика, но этот голос, который он слышит теперь, еще нежнее, еще слаще, чем голос раввина. Это наверное голос его матери!
При воспоминании о матери пред ним встала новая картина.
Он видит ее кровать, которую она до самой смерти не покидала, в полутемной комнате, вечером… Глаза больной искрятся и горят во тьме… Впалые щеки отливают румянцем, губы бледны… Он сидит у ее изголовья, а она перебирает и гладит его волосы своей исхудалой рукой.
Тихим-тихим и невыразимо сладким, точно мелодия флейты, голосом рассказывает она ему, сквозь слезы, о живущих в человеке "духе зла" и "духе добра"… об ангелах божиих и о добрых душах… Деньги, — говорит ему мать, — это только наваждение дьявольское,
Он слушает, и из глаз его капают слезы.
Удивительная вещь! Он чувствует, что плачет, но что слезы не текут из глаз его наружу, а льются и проникают внутрь, в самое сердце, где, падая, разгораются, точно пылающие искры…
Но вдруг в дом зашли какие-то чужие люди… Кровать его матери стала уходить, колыхаясь, и удаляться от него, и через минуту ему уже показалось, что это не мать, а Мария лежит на этой кровати!
Он цепенеет от ужаса, и мысли его, путаясь и обрываясь, уступают свое место другим, новым мыслям, лезущим упорно и теснящимся в больном мозгу.
Нынешний год неурожайный… да, голодный год!
Если бы не Мария, я бы заработал массу денег! Я закупил много хлеба у помещиков, купцов, факторов… Всех привел-таки под свою власть!
Но она-то, она просит, умоляет за всех! Упадут цены — плати, а поднимутся они — она тут со своими мольбами.
— Ну, не кислятина ли я? не разиня? не баба?..
И все же он исполняет малейшее ее желание, все, что ни вздумает она, — исполняет беспрекословно!
Однако любопытно узнать, сколько он из-за нее теряет!
— А ну-ка, сосчитаю!
Сумма выходит немалая… Он уже насчитал тысячи…
Вот уже пять тысяч; еще несколько сот… еще сорок пять со старика Иекеля — с того, у которого больная жена… и еще, и еще… Еще много сотен…
Воля его слабеет; он не считает больше; но счет составляется сам собою, помимо его воли, без всякой его помощи.
Он уже больше не ищет, не собирает цифр, не думает о них; но они являются сами, не ждут; они сами, без зова, предупредительно устанавливаются в стройные ряды, одна под другой, в образцовом порядке, охотно, добровольно…
Он чувствует, что в его пустом мозгу стоит теперь белый лист и что черные цифры слетаются к нему оо всех сторон, теснясь и толкаясь и напирая с шумом… Они являются и сами записываются на этом листе, или какая-то невидимая рука властно повелевает ими и заносит их, единицы под единицами, десятки под десятками и так далее и так далее. Цифры множатся, растут и, кажется, где им уместиться тут, на этом листе? Но и лист растет и увеличивается вместе с ними… Он поднимается все выше и выше, и все еще не видно черты для подведения под нею окончательного итога.
И вдруг цифры превратились в пестрые, радужные билеты, а лист — в открытый сундук… И летят они, эти пестрые билеты, со всех сторон в мозг, точно птицы в гнездо, и по-прежнему невидимая рука укладывает их в сундук… Но тесно становятся в этом сундуке, и рука жмет их, и немилосердно давит в черепе, который, кажется, вот-вот не выдержит и раздастся.
Все сильнее и сильнее давит в мозгу, все нестерпимее становится тяжесть в голове, но он не может решиться, однако, схватить и выбросить сразу эти билеты из сундука.