Рассказы о любви
Шрифт:
Четыре лица выхватывал из вечернего мрака свет лампы. Лицо хозяина — сурового по внешнему виду, но по сути своей добродушного, с открытым живым лбом и спокойными проницательными глазами ученого. Рядом было ярко освещено лицо хозяйки — привлекательный рот и озабоченный лоб, но большее внимание привлекали ее мягкие и чистые глаза. Далее — Элизабет, ее элегантная, умненькая и красивая головка: живые подвижные черты лица, высокий лоб и холодный умный взгляд, чувственность тонких губ соперничала со скепсисом, а вызывавший всеобщее восхищение выразительный подбородок заставлял вспомнить о прерафаэлитах[1]. И наконец, Мартин — поэт, на его лбу тени кудрей путались в линиях оживленной
Поэт прочел «Смерть Тициана»[2], и плавные, исполненные восторга строки утонченной поэзии, казалось, медленно и гармонично растворились в нежном фиалковом аромате вечера. Никто еще не проронил ни слова.
— Звезды! — внезапно заговорила Элизабет. — Они взошли, пока мы читали, а мы и не заметили. Лампа такая яркая! Смотрите, если немного отклониться и поглядеть какое-то время в небо…
Все посмотрели вверх — в синюю, полную звезд ночь. Только Мартин отодвинулся в темноту и не спускал ясных глаз с левой руки Элизабет, на краю круглого стола неслышно отбивавшей такты. Он впервые увидел элегантную прелесть этой руки, при взгляде на нее ему открылось новое понимание редкостного дара прекрасной пианистки. Он разглядывал это хрупкое творение, а красивые пальцы все двигались, словно ударяли по клавишам. Мартин коснулся их листком фиалки — на столе лежали сорванные цветы. Элизабет вопросительно взглянула на него.
— Ваша левая рука скучает по роялю, Элизабет. По ноктюрну.
Она задумалась на мгновение и, не наклоняя лица, устремила широко открытые глаза в землю. Движение неуловимое, но вместе с тем придававшее ей еще красоты, ибо в этот момент быстротечная игра ее мимики замерла и узкое благородное лицо приняло выражение серьезное, как на портрете маслом.
— Хорошо, я сыграю. Но в темноте. А вы все оставайтесь здесь.
Она тихо и медленно поднялась. В салоне, выходившем в сад, стоял рояль. Легкая фигура, одетая в светло-голубое, бесшумно прошла по газону и исчезла в темной глубине дома. Ее светлый контур неожиданно оставил после себя слабый свет в темном углу сада, где ночной мрак вновь сомкнулся черными волнами вслед растворившейся в нем фигуре. Вскоре из открытых окон полилась простая, медленная и плавная музыка — вечерняя мелодия, присутствующим незнакомая. Это мог быть Моцарт, а может быть, Гайдн. После очень короткой паузы тональность сменилась, и та же самая мелодия, претерпев легкое и чудесное превращение, повторилась в басовом ключе, тогда как аккомпанемент заметно упростился и последние ноты, без четко выраженного заключительного аккорда, затерялись во тьме. Трое слушателей чувствовали: этот ноктюрн принадлежит не Гайдну, а самой Элизабет, а музыка — совершенное олицетворение сегодняшнего вечера и сочинена специально для них, трех понимающих в ней толк ценителей. И поэтому красивая девушка не была встречена вопросом, когда тихо возвратилась к освещенному столу, а лишь с молчаливой благодарностью.
— Нам пора уходить? — спросила она вскоре хозяина.
— Ну нет, еще нет, — остановил ее тот, — я хочу рассказать вам кое-что на прощание, одну маленькую историю, или, вернее, поэму.
Все заулыбались и приготовились слушать. Вокруг висячей лампы закружилась ночная бабочка. Доктор закрыл глаза и начал:
— Чтобы отдохнуть и насладиться красотой позднего часа, молодежь и старики собрались однажды теплым летним вечером в тиши сада. Поэт читал изумительные стихи по-летнему прекрасного сочинения. В кругу под яркой лампой завязалась мирная беседа о разном, неиссякаемым источником тем которой был этот не отягощенный заботами вечер и дружба. Поэт собрал в букетик сорванные фиалки, а его молчаливая муза призвала друзей поднять глаза над маленьким кругом уютного света лампы и посмотреть на чистые звезды. И когда ночь
Доктор поднялся и подал Элизабет руку, а поэт преподнес ей букетик цветов, хозяйка взяла лампу и проводила гостей до ворот.
Мартин сопровождал музу по тихим улочкам старинного городка.
Элизабет заговорила:
— Сколько людей в нашем городе, как вы думаете, умеют так наслаждаться летним вечером, как наши хозяева?
— Ну, прежде всего мы двое, — ответил Мартин.
— Да, а еще?
— Двое, может быть, трое.
— Двое, трое. Я знаю, кого вы имеете в виду. Где-нибудь в другом месте вы не стали бы читать «Смерть Тициана». Найдите мне книгу, вы это сделаете? А вы? Я уже сколько месяцев не слышала от вас ни одного стиха.
— Я каждый день сжигаю по листочку.
— Какому листочку?
— Стихов. Поэма. Я работаю и очень недоволен собой.
— Что за стихи?
— В названии одно лишь женское имя. И содержание — тоже женщина, одна девушка. Ее изысканная красота, ее голос, движения, удивительно тонкая одухотворенная натура и кое-что из жизни ее чрезвычайно живой и переменчивой души. Ее волосы, ее глаза, ее манера смеяться, ходить и говорить, ее любимые цветы. Но стихи распадаются прямо у меня в руках, и если бы прекрасная дама узнала об этом, она бы рассмеялась.
— Вы в этом уверены?
— Она холодна и сурова. Вероятно, никогда не любила.
— И вы влюблены в это загадочное существо. Почему вы не скажете об этом самой даме?
— Я не создан для объяснений в любви.
— Странно. Эту даму зовут Елена?
— Нет. Вы на ложном пути. Впрочем, вы знаете, что из меня никакой тайны не вытянуть. Так что не тратьте понапрасну усилий.
На несколько минут их лица попали в свет фонаря.
— Вы бледны, — сказала Элизабет. Мартин промолчал.
Элизабет неожиданно тихо рассмеялась и посмотрела еще раз поэту в лицо.
— Эта ваша трагическая маска, — снова сказала она, — я уже знаю ее. Иногда вы выглядите точно так, как я себе в детстве представляла великих поэтов: всклокоченные волосы, набегающие на лоб волны задумчивости, широко раскрытые глаза, губы чуть сжаты и бледность лица.
Мартин не улыбнулся.
— Почему вы насмешничаете, Элизабет? — спросил он спокойно.
— Я вовсе не насмешничаю. Я даже нахожу, что это вам очень к лицу. Почему мне нельзя сказать вам об этом?
— Да из-за вас же самой, Элизабет. Потому что ваш образ и ваш голос все еще неотделимы для меня от вечерней музы, ее игра сделала меня счастливым, и я преподнес ей букетик фиалок.
Воцарилось короткое молчание, во время которого в узком мощеном переулке раздавались только шаги идущей пары.
— Должна сознаться, — продолжила разговор изящная дама, — что никак не могу позавидовать предмету вашего нового сочинения. Насколько я была бы счастлива увидеть свое отражение в зеркале ваших благородных и благозвучных стихов, настолько мало привлекает меня перспектива быть возлюбленной такого строгого, тонко чувствующего и столь одухотворенного человека.
— А если бы вы встретились мне, как это происходит с той дамой? Она ведь смеется надо мной. Разве вам не доставило бы радости видеть у своих ног человека, прослывшего разборчивым и утонченным?
— Ах да, конечно. И само сознание, что оказываешь влияние на ваше настроение, побуждает к написанию мучительно трагических стихов. Если уж быть жестокой по натуре, то надо быть и настолько блистательной, чтобы иметь любовника, о котором известно, что его тонкие нервы реагируют даже на малейший взгляд.