Рассказы
Шрифт:
С той секунды оператор, уловила я, без предупреждения заработал: чтоб естественность была максимальной. Заметив, что я заметила, Мила меня успокоила:
— Не обращайте на камеру никакого внимания: мы с вами наедине.
Ее пожелание тоже было камерой зафиксировано: жизнь как она есть! Было ясно, что это Мила при монтаже обязательно сохранит.
— Скажу по секрету, что мы не только раздобыли ваш снимок, но окольными путями узнали, проследили, где и когда вы гуляете с внучкой. И вас ни о чем, как вы знаете, заранее не упредили, так как непосредственность общения возникает благодаря неотрепетированности и абсолютной неподготовленности собеседника. Но это наш с вами секрет! — объяснила
— Людмила Аркадьевна — гений! — снова напомнил помощник. И она снова не стала ему перечить. Хотя при монтаже, как я догадалась, мысль о ее гениальности будет все же удалена.
— Итак, на снимке разве не вы?
— Можно сказать, что уже не я. Сорок второй год… Нет, сорок третий. И откуда вы ее взяли?
— От передачи «Самое-самое» не утаишься. А, кроме того, вы человек легендарный. Разве не знаете?
— Нет.
— Ну, так поверьте мне, Алла Михайловна… Через неделю у нас День Победы. Как поется, «это праздник со слезами на глазах» и «с сединою на висках». — Она оглядела меня. — Если бы лишь на висках! Простите, что акцентирую… А сама вот регулярно подкрашиваюсь! — Это был ее стиль: откровенность так откровенность! — Но я акцентирую не на цвете волос, а на цвете войны. Это она сделала вашу голову белой?
— Нет, не она.
— Но вы же… вам пришлось быть не просто медсестрой где-нибудь в тыловом или прифронтовом госпитале, а санинструктором, то есть выносить раненых на себе с поля боя. Это так?
— Так.
— И к тому же вы, женщина, участвовали в форсировании Днепра, который «чуден при тихой погоде»… — Она взглянула на классика. — А при той погоде… река была красной от крови? Это правда?
— Да.
— Вы были очень красивой женщиной. И за вами увивались даже известные военачальники. Им вражеские дивизии сдавались, армии… А вы не сдавались. Я все тайны из однополчан ваших вытянула. Не сдавались… Это, кстати, не отразилось на количестве ваших наград. Вы ведь могли бы стать кавалером ордена Славы трех степеней.
— Какие степени заслужила, такие и получила, — возразила я.
Когда касались фронтовых лет, я будто вытягивалась перед ними — и отвечала по-военному кратко, не подвергая сомнениям решения вышестоящих начальников. Такая у меня сохранилась выправка.
А повелительность телеведущей незаметно вроде бы обмелела, иссякла… уступила доверительной заинтересованности.
— Ну да ладно! Наша передача называется, как известно, «Самое-самое»… Вспомните, пожалуйста, если это не слишком тяжко, о самом-самом страшном, что вы испытали в своей жизни. Это было при форсировании Днепра? На той переправе?
— Нет.
— Вы, женщина, все же двух орденов Славы удостоились. — Она вновь сосредоточилась на моем фронтовом прошлом в его сочетании с моей принадлежностью к прекрасному полу. Но моя женская суть, как и военная, была уже вдалеке. — Я думаю, самое страшное в вашей жизни все-таки неотторжимо от ваших солдатских наград.
— Самое страшное вообще случилось не на войне.
Меня в нашем доме именовали Анечкиной бабушкой, моего сына — Анечкиным отцом, а его жену — Анечкиной мамой. Самостоятельной ценности мы собой после рождения внучки как бы не представляли. И это нас вовсе не обижало. Напротив, мы этим гордились. Внучка стала лицом семьи. И какое это было лицо! А какие его обрамляли кудри и как грациозно, уже по-женски трехлетняя Аня ими встряхивала! А какие глаза: не оторвешь глаз! А какой у Анечки голос: можно слушать, даже не вдаваясь в смысл того, что она говорит, — и получать наслаждение, будто от классической оперной музыки, в которой слова тоже на самое главное. Я перечисляю бегло, потому что если вдаваться
А какой у Анечки ум!.. «Бабулия, я, наверное, дурочка, — пожаловалась она на себя, когда ей было уже около пяти лет. — Но объясни: про что взрослые на лавочках разговаривают? Я никак не могу уцепиться за их слова. Они про ничего разговаривают?»
А почти каждую внучкину фразу стоило записывать: было за что цепляться!
Одни опасаются неприятностей на работе, другие супружеских измен, третьи — состариться раньше времени… А я страшилась лишь одного: чтобы с Анечкой чего-нибудь не случилось. Когда ею восторгались — а восторгались все подряд, — я замирала: «Сглазят! Ох, сглазят!» И трижды тихонько через левое плечо сплевывала… Суеверие и фатализм на войне оберегали от страха.
Мой сын, он же Анечкин папа, тоже когда-то был маленьким, и я запоминала его первые младенческие высказывания, про себя сравнивала его с другими детьми и непременно, разумеется, в его пользу… Но того, что было в Анечке, я в сыне углядеть не могла. «Самый очаровательный ребенок из всех, кому я помог пробиться на свет», — сказал о моей внучке врач-акушер. А уж он повидал новорожденных!
— Бабулия, — перед сном звала она меня к себе в комнату. — Полежи со мной, расскажи что-нибудь про себя… А я тебе потру ножки.
Она звала меня «бабулией» и очень жалела мои ослабевшие ножки, которые нуждались уже не в ремонте-массаже, а в капитальном ремонте.
О себе я ей подробно рассказывать не хотела, а вспоминала о своей маме, то есть о ее прабабушке («прабабулии», как поправила меня Аня). Прабабушка наяву была такой доброй, какими бывают лишь в сказках.
— Все ее, значит, любили? — спросила Аня, не сомневаясь в моем ответе.
— Все любили, — подтвердила я. — И дедушку твоего все любили.
— Который погиб на войне?
Она словно бы хотела мне напомнить, что мой муж был героем. Только не знала, что я из-за него и не сдавалась легендарным военачальникам.
Каждое утро Аня прикладывала ухо к моему сердцу и сообщала:
— Очень хорошо бьется. Еще лучше, чем вчера…
Она знала, что сердце у меня нездоровое. И то, что она по утрам прислушивалась к нему, делало меня очень счастливой. Внучка боялась, что я умру, — и ради этого мне стоило жить дальше.
Даже скудных ветеранских привилегий своих я почему-то стеснялась. В той бойне я выжила, ранена была всего один раз, да и то легко, будто в шутку. Разве не привилегии? К тому же… Как можно измерить безмерное? Как вычислить, определить, кто намучился больше — сыновья и мужья, которые воевали, или матери и жены, которые их ждали дома? И если на то пошло… Те, которых пытали и истязали свои, заслуживают не меньших компенсаций, чем те, которых истязали враги. А может, и больших. Не говоря уж о покаяниях… Или я не права?
Но одну привилегию я принимала все-таки с удовольствием: путевки в ветеранский пансионат. Не раз я вместе с Анечкой на две недели туда отправлялась. Главным для меня было, что «вместе с Анечкой»… Мы любили оставаться вдвоем — пусть и под звон ветеранских наград: иные ни на день с ними не расставались, словно с документами на право бесплатного отдыха.
Мой сын и невестка испытывали некоторую ревность. «А ты там без нас не скучаешь?» — будто невзначай интересовалась Анечкина мама, моя невестка. И Аня тактично отвечала: «Мы с бабулией о вас разговариваем…» — «И тебе этого достаточно?» — вклинился, помню, мой сын. «На две недели…» — ответила Аня вежливо, но, быть может, не очень искренно, потому что, бросаясь мне на шею где-нибудь в живописной роще, она восклицала: «Вот бы остаться нам здесь с тобой!» Что тоже, я думаю, было приятным для меня преувеличением.