Рентген строгого режима
Шрифт:
И, как часто бывает, помог случай, хотя сам по себе случай был очень печальным... Как-то утром, сразу после поверки, ко мне в кабинет двое санитаров вносят носилки с больным и просят срочно сделать рентгеновский снимок грудной клетки. Я, не обратив внимания на больного, надел халат, вымыл руки и пошел заряжать кассеты. Потом приготовил аппарат, подошел к больному и обомлел... На меня грустно и отрешенно смотрел Георгий Аркадьевич Саркисян.
– Боже мой! Георгий Аркадьевич, что с вами случилось?
– Плохо, дорогой Олег Борисович, ночью у меня неожиданно началось сильное легочное кровотечение, врачи с трудом остановили его. Я уже подумал, что пришел мой конец, – совершенно спокойно произнес Георгий Аркадьевич.
Георгий Аркадьевич Саркисян... Наш бессменный заведующий канцелярией Проектной конторы, всеобщий любимец, великолепный рассказчик, остряк и балагур...
На рентгеновском снимке четко быкивидны три свежие каверны, одна из них и дала обильное кровотечение, едва не стоившее жизни бедному Георгию Аркадьевичу. Я, конечно, стал утешать его, как мог, рассказал, сколько прошло через мои руки больных с острым туберкулезом, и все в конце концов поправились, тут уж я врал как сивый мерин. На самом деле, всех с открытой формой отправляли в Сангородок Речлага, и никто оттуда еще не вернулся... Условия в Сангородке были ужасающие, кормили там очень плохо, лекарств не было – одним словом, порог перед «деревянным бушлатом»... Через несколько дней Саркисяна отправили в Сангородок. Тут уж мы были бессильны, Токарева и Бойцова были неумолимы:
– Палочки в мокроте? Немедленно в Сангородок!
В таких обстоятельствах мне всегда становилась жутко, власть неумолима, никаких сантиментов, и я всегда вспоминал железные скрижали: «революционная необходимость и революционное правосознание». В лагерь Саркисян больше не вернулся, и мы ничего не знали о его дальнейшей судьбе. Я, честно говоря, думал, что дела его плохи... Но не прошло и семи лет, как мы с Георгием Аркадьевичем уселись за праздничный стол в моей квартире в Москве и чокнулись коньячком за «все хорошее» и за все, что «было и не было»...
В общем, одно место в Проектной конторе освободилось, но и желающих сесть на это место оказалось более чем достаточно. Подумав, я решил, что это кресло скорее всего подойдет Евгению Александровичу. Это избавило бы его от инвалидной команды, и, благодаря своему характеру и высокому чувству ответственности, Эминов должен хорошо вписаться в коллектив проектировщиков, и именно на месте Саркисяна, так как был научным работником и чертить не умел. Я пошел к Николаю Григорьевичу Рахмелю, начальнику филиала Проектной конторы, с которым был в великолепных отношениях, с просьбой взять Эминова на работу. Рахмель к моей просьбе отнесся с вниманием, спросил только: «А Эминов не стукач?» Потом сказал, что подумает. В общем, Эминов прямо из стационара попал в Проектную контору на должность заведующего канцелярией. С первых же дней работы в конторе все стали называть Эминова «министром», он в этом деле и впрямь был как министр – всегда спокойный, предельно выдержанный, неизменно вежливый, он просто излучал какую-то несгибаемую волю и силу духа. Я часто думал, что как было бы хорошо, если бы настоящие наши министры хоть в чем-то были похожи на Евгения Александровича... В больнице Эминов все же поправился, от палки отказался и твердо держался на ногах. Не прошло и месяца, как «министр» отлично вписался в Проектную контору, завоевал непререкаемый авторитет и пробыл на этой должности до самого своего освобождения и реабилитации в 1956 году. С первого дня работы в конторе Женя Эминов стал и моим самым близким другом в лагере и потом в Москве. Частенько он заходил ко мне в кабинет – лагерный оазис, как его называли все мои друзья, – поболтать о том о сем. Как-то раз он, скупыми словами, рассказал о своей судьбе, судьбе советского человека, попавшего в лапы молоха войны.
Невероятная судьба... человек из легенды... В августе 1941 года Эминов, в чине майора, был тяжело ранен в живот и угодил в плен. Немецкие специалисты узнав, что к ним попал крупный инженер-нефтяник и в надежде, что скоро кавказская нефть попадет им в руки, стали добиваться согласия сотрудничать с ними, но Эминов, верный присяге и воинскому долгу, несмотря на настойчивые уговоры немецких специалистов-нефтяников, наотрез отказался. Немцы были поражены и, решив, что Эминов – фанатик-коммунист, вместе с другими советскими офицерами направили в Бухенвальд, потом перевели в Освенцим, и наконец на самое дно преисподней – в лагерь Дора, где Вернер фон Браун изготавливал летающие снаряды ФАУ-2 – предвестники космических ракет... Освенцим оставил Эминову на руке память о себе: синий номер – 188039. Что Освенцим оставил в его душе, Эминов
Помню, как-то простой солдат-пленяга бесхитростно рассказал мне про следствие. Следователь МГБ так прямо ему и заявил: «Ты утверждаешь, что сам вернулся на Родину. Да кто тебе, дураку, поверит, что ты добровольно вернулся к нам? Ясно, что тебя завербовали!»
Для текущих нужд рентгеновского кабинета мне постоянно требовалась писчая бумага – для журналов регистрации больных, для бланков рентгеновских заключений, но где я мог взять бумагу? Единственное место – филиал Проектной конторы, и я частенько просил Миру припрятать для меня пачечку. Но когда главным хозяином всей канцелярии конторы стал дорогой Евгений Александрович, я решил: что-что, а уж бумагой я буду обеспечен до конца срока и Мирочку мне затруднять больше не придется. А не тут-то было! Эминов был железный «министр». Как сейчас вижу – сидит за своим столом красивый и строгий Эминов, неподалеку от него работают две комсомолки-копировальщицы – Маша Буторина и Надя Ларионова, формально они числятся у Эминова в подчинении, он их нагружает работой, выписывает сдельную зарплату и вообще руководит ими.
– Мне бы писчей бумажки, дорогой Евгений Александрович, – начинаю я вкрадчиво.
– Конечно-конечно, Олег Борисович, о чем разговор, но, понимаете, с бумагой сейчас трудно, так что много дать не могу, вот возьмите, – и протягивает мне стопочку из двадцати листиков. Обескураженный, я не нахожу слов...
В этот момент Эминова вызывает зачем-то Рахмель, и я остаюсь наедине с Машей и Надей. Маша быстро распахивает шкаф, в котором хранятся канцелярские сокровища, и вручает мне стопку бумаги толщиной сантиметров десять. Без промедления прячу бумагу под бушлат, и был таков... Естественно, что за эту порцию бумаги я Евгения Александровича уже не благодарил...
Иногда мы собирались в моем кабинете небольшой компанией, обсуждали нашу жизнь, перспективы, и, надо честно признаться, будущее нам рисовалось в весьма мрачном свете. Правда, нельзя было утверждать, что режим в лагере со временем ужесточался, но и послаблений мы тоже не чувствовали. Была железная стабильность, и это было самое страшное – никакого просвета, а ведь впереди еще двадцать лет. С ума можно сойти от одной мысли. Сталин, сволочь, жил себе да и жил, пил, говорят, хорошо и жрал шашлыки от пуза, разъезжал по своим дачам-дворцам, их у него было больше, чем у всех царей вместе взятых: в Москве две, в Сочи, на Валдае, в Боржоми, а еще Холодная Речка, Озеро Рица, Сухуми, Батуми... И ничего его не брало. Мы приходили в ужас от мысли, что он будет жить до ста лет...
Как-то Мира принесла мне большой апельсин, и мы втроем – Эминов, Раскин и я – долго молча рассматривали оранжевую ослепительную красоту, мы ее так давно не видели... Потом я осторожно острым ножом разрезал плод на три части, и мы не спеша, чтобы продлить удовольствие, съели каждый свою порцию, вместе с кожурой...
Случались у нас в лагере и происшествия, которые затрагивали всех, и было интересно наблюдать, как зыки реагируют по-разному, в зависимости от характера и умственного развития... Начальником надзорслужбы лагеря был у нас много лет сержант Гладышев. По природе своей он не был злобным или мстительным, но глуп был совершенно феноменально. Меленького росточка, толстый, с короткой бычьей шеей, он весьма усердно исполнял свой служебный долг – следил за порядком и дисциплиной в лагере. Мы все Гладышева не терпели за его тупую дотошность и въедливость. За титаническое самоуважение мы прозвали его «генерал-сержант», и эта кличка прилипла к нему намертво до конца его службы. Меня Гладышев тоже не обходил вниманием: зайдет в кабинет, ощупает своими поросячьими глазками все углы, правда, руками ничего не трогает и тумбочки не шмонает, но в бараках любил производить шмоны сам, причем вытряхивал все имущество зыков на пол и ощупывал каждую тряпочку. Как-то он шмонал комнату, где жили фельдшера санчасти, и, вытряхивая очередную тумбочку, обнаружил в ней старые тапочки, дырявые кальсоны, остатки носков и куски черствого хлеба.