Революция отвергает своих детей
Шрифт:
После того, как второй кончил, встал третий, — на этот раз вновь со стихотворением.
Вдруг случилось нечто непредвиденное: открылась дверь. Товарищ, читавший стихи, поперхнулся.
Мы не верили своим глазам. Наш школьный директор Михайлов, напевая и приплясывая очутился в комнате. Изумленно взглянул он на нас, истуканов, важно восседавших вокруг стола. Мы же со своей стороны, как остолбеневшие, глазели на подпрыгивающего и приплясывающего директора. Первым, кто спохватился, был сам Михайлов. Оглядев нас и угощенье, он сделал серьезное лицо (что, очевидно, для немецкой
Между тем, декламировавший товарищ оправился от своего шока и вновь стал читать стихи. Хотя мы уже были очень дисциплинированы, нам все же не вполне удавалось следить за содержанием. К счастью он скоро кончил.
Теперь никто уж не знал, что будет дальше.
По всей вероятности, Вандель мобилизовал еще кое–кого из ванек–встанек; все было запланировано, только не приход директора.
Вандель и Михайлов обменялись вопрошающими взглядами.
Верность Ванделя генеральной линии была чрезмерной, судя по всему, даже для Михайлова. Увидев, что в немецкой группе и на встрече Нового Года не создалось вольной атмосферы, он вмешался и заговорил с нами, но так непринужденно, так «по–другому» и как-то человечно, как мне не доводилось слышать на Востоке ни до, ни после того.
Он заговорил об опасностях и красоте жизни революционера.
В заключение своей короткой речи он вынул коробку спичек:
— Может быть, — сказал он, — я легче поясню свои мысли и чувства с помощью примера. — Он вынул и зажег спичку. Через несколько секунд спичка сгорела и осталось лишь немного пепла.
Дружелюбно и немного задумчиво Михайлов смотрел на нас.
— Разве это не жизнь обыкновенного человека? Вначале горит небольшой огонек, затем вспыхивает и, наконец, гаснет. Остается горсточка ненужного пепла. Человек живет, работает, основывает семью, рождает детей, умирает. Его оплакивают родствен–ники и немногие знакомые. Бесполезная, ненужная жизнь.
Но если мы обратимся к нашей жизни — жизни, полной приключений, опасностей, путешествий, тюрем, ответственных заданий, жизни в лоне семьи, называемой нами — партией, с ясной и четкой целью, как краеугольным, камнем нового мира, жизни, после которой нас будут оплакивать многочисленные товарищи — разве это не совсем, совсем другое, чем какая-то там спичка?
Мы все были тронуты. Никто еще в школе так с нами не говорил.
Михайлов внимательно нас разглядывал, каждого в отдельности.
— Вспоминайте иногда мои слова, особенно, если наткнетесь на трудности. Это помогает. Но сейчас, в канун Нового Года вы должны по–настоящему развлечься. Вы, конечно, меня извините, если я также навещу и другие группы. С развлечениями, однако, ничего не вышло. Некоторым нас поручили пройтись по другим группам и передать им поздравления; я должен был посетить болгарскую группу. И там, как я заметил, царило отнюдь не непринужденное настроение.
Когда я вернулся в немецкую группу, было как раз одиннадцать, но наша «уютная новогодняя встреча» уже закончилась.
Собственно я об этом не грустил. Я пошел еще немного прогуляться и искал ответа на вопрос: почему «дружеские вчера»
Тогда я еще полагал, что это явление вызвано исключительными условиями нашей школы, не позволяющими развиваться дружбе и сердечности. Лишь позже я установил, что эти явления отнюдь не ограничивались нашей школой. Другие «дружеские вечера» важных партийных работников — в особенности, если они пробыли много лет в Советском Союзе — ничем особым не отличались от наших «вечеров».
Лишь после моего разрыва со сталинизмом я осознал, что это было неизбежным следствием самой системы, следствием критики и самокритики, заставляющей любого партработника взвешивать и обдумывать каждое слово; следствием безусловного подчинения руководству, запрета свободной дискуссии, полного отрыва от рядовых советских людей и, наконец, следствием чисток, уничтожающих все человеческое в человеке.
Новогоднее празднество имело, кстати, для некоторых из нас печальный эпилог. Уже несколько дней спустя была вновь собрана вся школа.
Выяснилось, что четыре молодых испанца достали в конце празднования Нового Года немного спиртного и приготовились было распить бутылочку. Но уже в самом начале их застали на месте преступления. Двое из них уже выпило по стаканчику, один — полстаканчика, а четвертый вообще ничего еще не выпил.
Весь этот случай уже разбирался на двух вечерах критики и самокритики в испанской группе. Там было принято решение: четырех испанских юношей исключить из комсомола (они были комсомольцы).
Теперь случай вынесли на разбор перед всей школой, чтобы он служил предупреждением и острасткой для других. Снова шли обвинения и перечислялись примеры, уже мне досконально известные.
Одновременно испанцам указали на советских комсомольцев, — как на «светлый пример», — хотя все присутствовавшие доподлинно знали, что множество советских комсомольцев больше пили спиртного каждый день, чем четверо обвиненных молодых испанцев вместе взятых хотели выпить на Новый Год.
Исключение наших четырех испанских «алкоголиков» было официально утверждено; однако, через три с половиной месяца их вновь приняли в комсомол, так как они это время себя примерно вели.
Но не всегда репрессивные меры оканчивались столь удачно. Уже короткое время спустя я пережил случай, глубоко и навсегда врезавшийся мне в память.
В нашей группе был товарищ, лет так 35–ти, который в школе назывался «Вилли». Вилли происходил из берлинской рабочей семьи, — я думаю, что даже из Веддинга, — рано вступил в коммунистическую молодежную организацию, занимал в ней ряд должностей среднего значения и был также в боевом «Союзе красных фронтовиков». После 1933 года Вилли эмигрировал в Советский Союз.
После того, как вспыхнула испанская гражданская война, он посещал школу военной подготовки вблизи Рязани — это была, насколько мне известно, самая большая военная школа для подготовки к борьбе в Испании проживавших в Советском Союзе иностранных антифашистов, — и сражался потом в рядах интернациональной бригады в Испании.