Родник пробивает камни
Шрифт:
— Волчанский умирает…
Всю прошедшую неделю Светлана почти не выходила из дома: шел девятый месяц беременности. А в последние дни, когда на улице стояла гололедица, Владимир почти умолял ее быть особенно осторожной.
Светлана молча поднялась с постели, накинула на себя платье-халат и стала причесываться перед зеркалом.
— Ты хочешь пойти? — спросил Владимир, глядя сбоку на осунувшееся и подурневшее лицо жены.
— А разве я могу не пойти? — не глядя на мужа, сквозь зубы, в которых была зажата шпилька, строго ответила Светлана.
— На улице гололед, —
Владимир понял, что остановить Светлану нельзя. Да и он сам понимал, что Светлана не может не выполнить воли Волчанского, который многое сделал в ее судьбе. Она должна проститься с умирающим.
Владимир сходил за такси, и когда поднялся на лифте на лестничную площадку, то Светлана уже стояла в дверях квартиры, одетая в свое любимое осеннее пальто и в белой меховой шапочке.
— Почему не в шубе? Ты же простудишься.
— Так мне лучше, в шубе жарко и душно, — ответила Светлана и вошла в лифт.
До самой Большой Домниковской, где жил Волчанский, у которого они за последний год успели побывать не однажды, они не обменялись ни словом. И только лишь когда машина остановилась перед аркой серого пятиэтажного дома с лепными украшениями на фронтоне, она тихо, словно стыдясь шофера, произнесла:
— Помоги мне, Володя.
Опираясь на локоть Владимира, Светлана вышла из такси, и они направились к дому, где последний раз были в январе, когда Волчанский был уже болен. Здесь почти ничего не изменилось. По-прежнему посреди двора громоздились штабеля асбестовых труб и железобетонных плит. Скверик двора утопал в грязных сугробах начинающего таять снега. Пушистые мартовские снежинки, как прощальный взмах зимы, кружась в воздухе, цеплялись за голые ветки молоденьких кленов. Перед тем как войти в подъезд, с минуту постояли на каменном крылечке.
Лифт в подъезде Волчанского не работал.
Отдыхая после каждого лестничного пролета, они поднялись на пятый этаж. Остановились перевести дух. На двери та же потускневшая медная дощечка с красивой монограммой: «В. Н. Волчанский». Настороженно прислушиваясь к звукам, доносившимся из-за высокой дубовой двери, Владимир нажал кнопку звонка.
Встретили их, как встречают в домах, где умирает глава семьи, любимый человек, кормилец, — молча.
За последние два месяца болезни Волчанский резко изменился. Он очень похудел. Полыхающие лихорадочным блеском глаза стали еще больше. Они жадно глядели из глубоких темных глазниц, обрамленных черными венками бровей, чем-то похожих на черненое серебро.
Светлану Волчанский узнал сразу. Он обрадовался. По-детски обиженно и беспомощно вздрогнули его посеревшие губы.
— Светлана… — Пересохшие губы хотели произнести что-то по-отцовски нежное, но, болезненно искривившись и несколько раз беззвучно сойдясь и разойдясь, с трудом произнесли: — Хорошо, что пришли…
Что могла ответить на это Светлана? Ответить человеку, который последний год своей жизни целиком посвятил себя работе, ставшей ее судьбой… И вот он умирает.
— Как же так, Владислав Николаевич… — с трудом сдерживая рыдания, проговорила
Больше она ничего не могла выговорить. Наклонившись к изголовью кровати, она поцеловала Волчанского в щеку. Скатившаяся из ее глаз слеза упала на серые губы умирающего. Светлана машинально достала платок, потянулась рукой к лицу режиссера, чтобы стереть слезу, но… не успела. Ее рука замерла на полпути. Остановил взгляд Волчанского.
— Будьте всегда такой же умницей и такой чистой, какой я вас знал… Вы большая актриса. Вы нужны… искусству…
…Всю дорогу домой Светлану душили слезы. И чем настойчивее уговаривал ее Владимир успокоиться, тем бессильней становилась она перед рыданиями.
До вечера она лежала в постели, испытывая головокружение и неотступную тошноту. А в десятом часу, когда Владимир пошел в аптеку за лекарствами, она встала, подошла к телефонному столику и позвонила на квартиру Волчанского. Ей ответил народный артист, профессор Бушмин. Она узнала его по голосу и назвала свое имя.
— Умер большой русский артист… Волчанский… Великолепный художник… Кристальной честности коммунист… Мой талантливый ученик…
ЭПИЛОГ
Кораблинов обрадовался, когда увидел на переходе через Большую Серпуховскую улицу высокую, сутуловатую фигуру старика, ведущего за руку малыша лет трех-четырех. В старике он без труда узнал Петра Егоровича, который завидел его издали и приветственно помахал рукой.
Старика Каретникова Кораблинов не видел больше года, с тех пор как на некоторое время оборвалась его связь с заводом.
— Сколько лет, сколько зим! — воскликнул Петр Егорович и широко раскинул руки, словно собирался обнять не только Кораблинова, но и памятник вождю, весь зеленый скверик и рабочих, тянущихся цепочкой к проходной завода.
Поздоровавшись, они присели на свежевыкрашенную скамью.
Розовощекий бутуз в коротеньких льняных штанишках и белой рубашонке-косоворотке в мелкий синий горошек чем-то напоминал Кораблинову лубочного мужичка-пастушка — настолько необычной при современных модах на детскую одежду была на нем рубашонка. Прижимаясь плечом к ноге своего прадеда, мальчонка сурово и исподлобья посмотрел на Кораблинова, словно стараясь понять, хороший перед ним человек или плохой.
Как взрослому, как ровне, Кораблинов протянул мальчугану руку и напустил на свое лицо серьезное и деловитое выражение.
— Здорово!
— Здорово… — прокартавил малыш и изучающе, настороженно продолжал смотреть на Кораблинова в упор. Кораблинов твердо и даже с нарочитой сердитостью сверху вниз смотрел на малыша, стойко выдерживающего его взгляд.
«Есть что-то от прадеда», — отметил он про себя, а сказал строго:
— Ну что ж, будем знакомы… — И Кораблинов назвал свое имя и отчество.
— Петр Третий, — без улыбки, серьезно прокартавил бутуз.
— Что-что?! — Кораблинов полагал, что малыш сразу ответил на два вопроса, один из которых он еще не успел задать. Так бывает иногда с детьми — у них спросишь только имя, а они с усердием, залпом, выпаливают о себе все: и имя, и фамилию, и даже адрес.