Рок И его проблемы-4
Шрифт:
Мэри, в неверном свете лампадки, разглядывала очередную мумию, — и было видно, что ее столь невзрачным чудом удивить было невозможно.
На нее гораздо большее впечатление производил антураж местного монастыря: идущие вниз коридоры, ответвления в них, — ведущие в кельи, сами кельи, напоминавшие склепы.
— Общая длинна коридоров, проложенная в горе, составляет более пятнадцати километров… К сожалению, мы не сможем сегодня посетить самые выразительные места монастыря: водопад, где монахи брали воду из подземного
Но и без того, если больше двух часов ходить со свечкой по узким подземным коридорам и все время заглядывать в тесные комнатки, с почерневшими от времени усопшими, то впечатлений хватит на весь оставшийся день.
— Я устала, — сказала Мэри Гвидонову.
Ничего.
Ну, монахи. Ну, покойники.
Ну, экзотика…
Ну, жили, если здесь жили, — теперь не живут…
Он бы не смог и часа продержаться в такой келье… Часа через три тронулся бы умом.
От постоянной температуры, тишины, темноты и одиночества.
Никогда бы не согласился на такое затворничество. Даже ради того, чтобы испытать разок, — как это может душа отделяться от тела, и путешествовать в страну мертвых. Или еще не родившихся.
У него на роду, — не переносить одиночек.
— Ты меня прогоняешь, — сказала Мэри, когда, после экскурсии, он молчаливо проводил ее до снегохода.
— Да, — сказала Гвидонов.
— Я тебе мешаю, — горестно сказала Мэри.
— Нет, — ответил Гвидонов.
Заставив ее до конца дня в одиночестве размышлять над этим парадоксом…
Сторож был китаец, жил невдалеке, и на досуге занимался от нечего делать гончарным ремеслом. Посредине его фанзы стоял гончарный круг, заготовка для горшка, и бадья с водой. По стенам, на полках, были расставлены чашки, кружки, разных размеров тарелки, и, конечно, в изобилии, горшки.
По-русски китаец говорил хорошо, но с сильным акцентом по-фене. Так что не нужно было гадать, где он учил язык, и каким образом выдвинулся на должность сторожа.
В отличие от экскурсовода, этот китаец не улыбался, а смотрел на Гвидонова настороженно, должно быть, отвык от общения с высокими паханами.
— Зашли вот, после экскурсии в монастырь, купить пару горшков для молока. Как — сувенир, — сказал Гвидонов.
Сторож кивнул, распахнул дверцы шкафа, возле которого стоял, — там были полки, на которых стояла та же посуда, но расписанная красками.
— Выбирайте, — сказал он.
Мэри бы ахнула от восхищения, и забрала бы все. Потому что нарисованы на тарелках, чашках и горшках были не мумии и скелеты, а живые, и очень даже живые, животные. Целый зоопарк. Гвидонов не желая, но засмотрелся: олени, слоны, собаки, верблюды, кошки, орлы и крокодилы… Каждый там занимался каким-то то своим делом: питался, охотился, играл, отдыхал, куда-то летел.
Каждый
Что-то было. Необычное. Увидеть такое среди белоснежного горного Тибета, — где бедность, зарождающийся туризм, и архитектурные развалины.
— Забавно, — сказал Гвидонов сторожу.
— Это не я, — ответил он, — это мой сын рисует…
Рисует сын.
Когда тебе — сорок шесть, и вряд ли когда-нибудь случится сиртаки у теплых берегов Средиземного моря. И греческая вдовушка, с вплетенной в иссиня черные волосы алой розой, вряд ли одарит тебя обворожительной улыбкой.
А если и одарит. И будет сиртаки, и приземистая двухэтажная вилла за высоким непроницаемым забором. Пусть все это будет, — произойдет как-нибудь все-таки, исполнятся мечты…
Единственный рисунок чужого сына переплюнет все это по своей невероятности.
Засыпая каждый вечер над религиозными текстами, — Гвидонов уже знал: будет то, что будет… И никак иначе. Если есть что-то, там, за холодным черным мгновеньем, — то он узнает это. Обязательно. Мимо него не пройдет.
А если ничего нет, — то ничего не будет. Какая тогда разница…
Вот и все. Все мировые философии… Все навороты мысли. Все озарения. Когда ни от него, ни от кого другого, — ничего не зависит.
Есть, так есть. А — нет, так и нет…
Но сын, — это другое.
Сын, — это ты сам. Это твое — бессмертие.
Твой сын, — разящий удар в морду этой безжалостной жизни.
Когда ты сам, — уже почти труп. Когда уже на твоих губах кровавая пена, и сзади, — унижения, разочарования, катастрофы, предательства, обманы, зло, болезни, плевки, еще большие унижения… И ничего нет — впереди.
Ничего. Гробовая доска…
Но сын, — который берет как-то тарелку и рисует на ней рысь, с острыми ушами, кисточками на них, и игривыми сытыми глазами.
Рисует рысь, почти, как настоящую, когда ты за всю жизнь умудрился изобразить лишь человечка, с точками вместо глаз, палочкой, вместо носа, и кривым овалом, вместо рта. На этом твои способности к рисованию закончились.
Он — смог. Откуда? Почему?
Твое продолжение, — плоть от плоти твоей, кровь от твоей крови. Когда в тебе, — ни сном, ни духом…
А он смог.
Гвидонов отвернулся от шкафа и сказал:
— Я по делу.
— Покупать ничего не будете?
— Позже…
Про этих махатм в Омбе все забыли. Почти никто не помнил, что они жили здесь когда-то. Сторожу удалось несколько лет назад поговорить о них с двумя стариками, ни одного из которого нет уже в живых. Они что-то вспоминали, но утверждали, что монастырь уже к тому времени был пуст. Ко времени их детства, потому что они играли у его входа в футбол, — там была ровная площадка.