Роман без вранья (Бессмертная трилогия - 1)
Шрифт:
20
– - Пропадает малый... Смотреть не могу -- пла-а-а-а-кать хочется. Ведь люблю ж я его, стервеца... понимаешь ты, всеми печенками своими люблю...– - Да кто пропадает, Сережа? О чем говоришь?..– - О Мишуке тебе говорю. Почем-Соль наша пропадает... пла-а-а-кать хочется... И Есенин стал пространно рассуждать о гибели нашего друга. А и вправду, без толку текла его жизнь. Волновался не своим волнением, радовался не своей радостью.– - Дрыхнет, сукин кот, до двенадцати... прохлаждается, пока мы тут стих точим... гонит за нами, без чутья, как барбос за лисой: по типографиям, в лавку книжную, за чужой славой... ведь на же тебе -- на Страстном монастыре тоже намалевал: Михаил Молабух...-- Есенин сокрушенно вздохнул: -- И ни в какую -- разэнтакий -служить не хочет. Звезды своей не понимает. Спрашиваю я его вчера: "Ведь ездил же ты, Почем-Соль, в отдельном своем вагоне на мягкой рессоре -- значит, может тебе Советская Россия идти на пользу". А он мне: ни бе ни ме... пла-а-а-акать хочется. И, чтобы спасти Почем-Соль, Есенин предложил выделить его из нашего кармана. Суровая была мера. Больше всего в жизни любил Почем-Соль хорошее общество и хорошо покушать. То и другое -- во всей Москве -- можно было обрести лишь за круглым столом очаровательнейшей Надежды Робертовны Адельгейм. Как-то с карандашиком в руках, прикинув скромную цену обеда, мы с Есениным порядком распечалились -- вышло, что за один присест каждый из нас отправлял в свой желудок по двести пятьдесят экземпляров брошюрки стихов в сорок восемь страничек. Даже для взрослого слона это было бы не чересчур мало. Часть, выделенная на обед Почем-Соли, равнялась ста экземплярам. Приятное общество Надежды Робертовны было для него безвозвратно потеряно... В пять, отправляясь обедать, добегали мы вместе до угла Газетного. Тут пути расходились. Каждый раз прощание было трагическим. У нашего друга, словно костяные мячики, прыгали скулы. Глядя с отчаянием на есенинскую калошу, он чуть слышно молил: -Добавь, Сережа! Уж вот как хочется вместе... последний разок -- свиную котлетку у Надежды Робертовны...– - Нет!– - Нет?– - Нет! Вслед за желтыми мячиками скул у Почем-Соли начинали прыгать верхняя
21
Тайна электрической грелки была раскрыта. Мы с Есениным несколько дней ходили подавленные. Часами обсуждали, какие кары обрушит революционная законность на наши головы. По ночам снилась Лубянка, следователь с ястребиными глазами, черная стальная решетка. Когда комендант дома амнистировал наше преступление, мы устроили пиршество. Знакомые пожимали руки, возлюбленные плакали от радости, друзья обнимали, поздравляли с неожиданным исходом. На радостях пили чай из самовара, вскипевшего на Николае угоднике: не было у нас угля, не было лучины -- пришлось нащипать старую иконку, что смирнехонько висела в уголке комнаты. Один из всех Почем-Соль отказался пить божественный чай. Отодвинув соблазнительно дымящийся стакан, сидел хмурый, сердито пояснив, что дедушка у него был верующий, что дедушку он очень почитает и что за такой чай годика три тому назад погнали б нас по Владимирке. Есенин в шутливом серьезе продолжал:
Не меня ль по ветряному свею, По тому ль песку, Поведут с веревкою на
шее Полюбить тоску...
А зима свирепела с каждой неделей. После неудачи с электрической грелкой мы решили пожертвовать и письменным столом мореного дуба, превосходным книжным шкафом с полными собраниями сочинений Карпа Карповича и завидным простором нашего ледяного кабинета ради махонькой ванной комнаты. Ванну мы закрыли матрацем -- ложе; умывальник досками -- письменный стол; колонку для согревания воды топили книгами. Тепло от колонки вдохновляло на лирику. Через несколько дней после переселения в ванную Есенин прочел мне:
Молча ухает звездная звонница, Что ни лист, то свеча заре, Никого не
впущу я в горницу, Никому не открою дверь.
Действительно: приходилось зубами и тяжелым замком отстаивать открытую нами "ванну обетованную".Вся квартира, с завистью глядя на наше теплое беспечное существование, устраивала собрания и выносила резолюции, требующие: установления очереди на житье под благосклонной эгидой колонки и на немедленное выселение нас, захвативших без соответствующего ордера общественную площадь. Мы были неумолимы и твердокаменны. После Нового года у меня завелась подруга. Есенин смотрел на это дело бранчливо; супил брови, когда исчезал я под вечер. Приходил Кусиков и подливал масла в огонь, намекая на измену в привязанности и дружбе, уверяя, что начинается так всегда -- со склонности легкой, а кончается... и напевал своим приятным, маленьким и, будто, сердечным голосом:
Обидно, досадно, До слез, до мученья...
Есенин хорошо знал Кусикова, знал, что он вроде того чеховского мужика, который, встретив крестьянина, везущего бревно, говорил тому: "А ведь бревно-то из сухостоя, трухлявое"; рыбаку, сидящему с удочкой: "В такую погоду не будет клевать"; мужиков в засуху уверял, что "дождей не будет до самых морозов", а когда шли дожди, что "теперь все погибнет в поле"... И все-таки Есенина нервило и дергало кусиковское "Обидно, досадно..." Как-то я не ночевал дома. Вернулся в свою "ванну обетованную" часов в десять утра; Есенин спал. На умывальнике стояла пустая бутылка и стакан. Понюхал -- ударило в нос сивухой. Растолкал Есенина. Он поднял на меня тяжелые, красные веки.– - Что это, Сережа?.. Один водку пил?..– - Да. Пил. И каждый день буду... ежели по ночам шляться станешь... с кем хочешь там хороводься, а чтобы ночевать дома... Это было его правило: на легкую любовь он был падок, но хоть в четыре или в пять утра, а являлся спать домой. Мы смеялись: -- Бежит Вятка в свое стойло. Основное в Есенине: страх одиночества. А последние дни в "Англетере". Он бежал из своего номера, сидел один в вестибюле до жидкого зимнего рассвета, стучал поздней ночью в дверь устиновской комнаты, умоляя впустить его.
22
Но до конца зимы все-таки крепости своей не отстояли. Пришлось отступить из ванны обратно -- в ледяные просторы нашей комнаты. Стали спать с Есениным вдвоем на одной кровати. Наваливали на себя гору одеял и шуб. По четным дням я, а по нечетным Есенин первым корчился на ледяной простыне, согревая ее дыханием и теплотой тела. Одна поэтесса просила Есенина помочь устроиться ей на службу. У нее были розовые щеки, круглые бедра и пышные плечи. Есенин предложил поэтессе жалованье советской машинистки, с тем чтобы она приходила к нам в час ночи, раздевалась, ложилась под одеяло и, согрев постель ("пятнадцатиминутная работа!"), вылезала из нее, облекалась в свои одежды и уходила домой. Дал слово, что во время всей церемонии будем сидеть к ней спинами и носами уткнувшись в рукописи. Три дня, в точности соблюдая условия, мы ложились в теплую постель. На четвертый день поэтесса ушла от нас, заявив, что не намерена дольше продолжать своей службы. Когда она говорила, голос ее прерывался, захлебывался от возмущения, а гнев расширил зрачки до такой степени, что глаза из небесно-голубых стали черными, как пуговицы на лаковых ботинках. Мы недоумевали: -- В чем дело? Наши спины и наши носы свято блюли условия...– - Именно!.. Но я не нанималась греть простыни у святых...– - А!.. Но было уже поздно: перед моим лбом так громыхнула входная дверь, что все шесть винтов английского замка вылезли из своих нор.
23
В есенинском хулиганстве прежде всего повинна критика, а затем читатель и толпа, набивавшая залы литературных вечеров, литературных кафе и клубов. Еще до всероссийского эпатажа имажинистов, во времена "Инонии" и "Преображения", печать бросила в него этим словом, потом прицепилась к нему, как к кличке, и стала повторять и вдалбливать с удивительной методичностью. Критика надоумила Есенина создать свою хулиганскую биографию, пронести себя хулиганом в поэзии и в жизни. Я помню критическую заметку, послужившую толчком для написания стихотворения "Дождик мокрыми метлами чистит", в котором он, впервые в стихотворной форме, воскликнул:
Плюйся, ветер, охапками листьев, Я такой же, как ты, хулиган.
Есенин читал эту вещь с огромным успехом. Когда выходил на эстраду, толпа орала: -- "Хулигана". Тогда совершенно трезво и холодно -- умом он решил, что это его дорога, его "рубашка". Есенин вязал в один веник поэтические свои прутья и прутья быта. Он говорил: -- Такая метла здоровше. И расчищал ею путь к славе. Я не знаю, что чаще Есенин претворял:
24
Собственно говоря, зазря выдавали нам дивиденд наши компаньоны по книжной лавке. Давид Самойлович Айзенштадт -- голова, сердце и золотые руки "предприятия"-- рассерженно обращался к Есенину: -- Уж лучше, Сергей Александрович, совсем не заниматься с покупателем, чем так заниматься, как вы или Анатолий Борисович...– - Простите, Давид Самойлович, душа взбурлила. А дело заключалось в следующем: зайдет в лавку человек, спросит: -- Есть у вас Маяковского "Облако в штанах"? Тогда отходил Есенин шага на два назад, узил в щелочки глаза, обмерял спросившего, как аршином, щелочками своими сначала от головы до ног, потом от уха к уху, и, выдержав презрительнейшую паузу (от которой начинал топтаться на месте приемом таким огорошенный покупатель), отвечал своей жертве ледяным голосом: -- А не прикажете ли, милостивый государь, отпустить вам... Надсона... роскошное имеется у нас издание, в парчовом переплете и с золотым обрезом? Покупатель обижался: -- Почему ж, товарищ, Надсона?– - А потому, что я так соображаю: одна дрянь!.. От замены этого этим ни прибыли, ни убытку в достоинствах поэтических... переплетец же у господина Надсона несравненно лучше. Налившись румянцем, как анисовое яблоко, выкатывался покупатель из лавки. Удовлетворенный Есенин, повернувшись носом к книжным полкам и спиной к прилавку, вытаскивал из ряда поаппетитнее книгу, нежно постукивал двумя пальцами по корешку, ласково, как коня по крутой шее, трепал ладонью по переплету и отворачивал последнюю страницу: -- Триста двадцать. Долго потом шевелил губой, что-то в уме прикидывая, и, расплывшись наконец в улыбку, объявлял, лучась счастливыми глазами: -- Если, значит, всю мою лирику в одну такую собрать, пожалуй что на триста двадцать потяну.– Что!– - Ну, на сто шестьдесят. В цифрах Есенин был на прыжки горазд и легко уступчив. Говоря как-то о своих сердечных победах, махнул: -- А ведь у меня, Анатолий, за всю жизнь женщин тысячи три было.– - Вятка, не бреши.– - Ну, триста.– - Ого!– - Ну, тридцать.– - Вот это дело. Вторым нашим компаньоном по лавке был Александр Мелентьевич Кожебаткин -- человек, карандашом нарисованный остро отточенным и своего цвета. В декадентские годы работал он в издательстве "Мусагет", потом завел собственную "Альциону", коллекционировал поэтов пушкинской поры и вразрез всем библиографам мира зачастую читал не только заглавный лист книги и любил не одну лишь старенькую виньеточку, сладковатый вековой запах книжной пыли, дату и сентябрьскую желтизну бумаги, но и самого старого автора. Мелентьич приходил в лавку, вытаскивал из лысого портфельчика бутылку красного вина и, оставив Досю (Давида Самойловича) разрываться с покупателями, распивал с нами вино в задней комнатке. После второго стакана цитирует какую-нибудь строку из Пушкина, Дельвига или Баратынского: -- Откуда сие, господа поэты? Есенин глубокомысленно погружается в догадку: -- Из Кусикова!.. Мелентьич удовлетворен. Остаток вина разлит по стаканам. Он произносит торжественно: -- Мы лени-и-вы и не любопы-ы-ытны! Житейская мудрость Кожебаткина была проста: -- Дело не уйдет, а хорошая беседа за бутылкой вина может не повториться. Еще при существовании лавки стали уходить картины и редкие гравюры со стен квартиры Александра Мелентьевича. Вскоре начали редеть книги на полках. Случилось, что я не был у него около года. Когда зашел, сердце у меня в груди поджало хвост и заскулило: покойник в доме то же, что пустой книжный шкаф в доме человека, который живет жизнью книги. Теперь у Кожебаткина дышится легче: описанные судебным исполнителем и проданные с торгов шкафы вынесены из квартиры. Когда мрачная процессия с гробом короля испанского подходит к каменному Эскуриалу и маршал стучит в ворота, монах спрашивает: -- Кто там?– - Тот, кто был королем Испании,-отвечает голос из похоронного шествия. Тяжелые ворота открываются перед "говорившим" мертвым телом. Монах в Эскуриале обязан верить собственному голосу короля. Этикет. Когда Александру Мелентьевичу звонят из типографии с просьбой немедленно приехать и подписать "к печати" срочное издание, а Жорж Якулов предлагает распить бутылочку, милый романтический "этикет" обязывает Кожебаткина верить своей житейской мудрости, что "не уйдет дело", и свернуть в грузинский кабачок. А назавтра удвоенный типографский счет за простой машины.
25
В раннюю весну мы перебрались из Богословского в маленькую квартирку Семена Федоровича Быстрова в Георгиевском переулке у Патриарших прудов. Быстров тоже работал в нашей лавке. Началось беспечальное житье. Крохотные комнатушки с низкими потолками, крохотные оконца, крохотная кухонька с огромной русской печью, дешевенькие, словно из деревенского ситца, обои, пузатый комодик, классики в издании "Приложения к "Ниве"" в нивских цветистых переплетах -- какая прелесть! Будто моя Пенза. Будто есенинская Рязань. Милый и заботливый Семен Федорович, чтобы жить нам как у Христа за пазухой, раздобыл (ах, шутник!) -- горняшку. Красотке в феврале стукнуло девяносто три года.– Барышня она,-- сообщил нам из осторожности,-- предупредить просила...– Хорошо. Хорошо. Будем, Семен Федорович, к девичью ее стыду без упрека.– - Вот! вот! Звали мы барышню нашу бабушкой-горняшкой, а она нас: одного -- "черным", другого -- "белым". Семен Федоровичу на нас жаловалась: -- Опять ноне привел белый...– - Да кого привел, бабушка?– - Тьфу! сказать стыдно.– - Должно, знакомую свою, бабушка.– - Тьфу! Тьфу!.. к одинокому мужчине, бессовестная. Хоть бы меня, барышню, постыдилась. Или: -- Уважь, батюшка, скажи ты черному, чтобы муку не сыпал.– - Какую муку, бабушка? (Знал, что разговор идет про пудру.) -- Смотреть тошно: муку все на нос сыплет. И пол мне весь мукой испакостил. Метешь! Метешь! Всякий раз, возвращаясь домой, мы с волнением нажимали пуговку звонка: а вдруг да и некому будет открыть двери -- лежит наша бабушка-барышня бездыханным телом. Глядь, нет, шлепает же ведь кожаной пяткой, кряхтит, ключ поворачивая. И отляжет камешек от сердца до следующего дня. Как-то здорово нас обчистили. Из передней шубы вынесли и даже из комнаты, в которой спали, костюмы. Грусть и досада обуяла такая, что прямо страсть. Нешуточное дело было в те годы выправить себе костюм и шубу. Лежим в кроватях чернее тучи. Вдруг бабушкино кряхтенье на пороге. Смотрит она на нас лицом трагическим: -- У меня сало-о-оп украли. А Есенин в голос ей: -- Слышишь, Толька, из сундука приданое бабушкино выкрали. И, перевернувшись на животы, уткнувшись носами в подушки, стали кататься мы в непристойнейшем -- для таких сугубо злокозненных обстоятельств -- смехе. Хозяйственность Семена Федоровича, наивность квартирки, тишина Георгиевского переулка и романтичность нашей домоуправительницы располагали к работе. Помногу сидели мы за стихами, принялись оба за теорию имажинизма. Не знаю, куда девалась неоконченная есенинская рукопись. Мой "Буян-Остров" был издан Кожебаткиным к осени. Работа над теорией завела нас в фантастические дебри филологии. Доморощенную развели науку -- обнажая и обнаруживая диковинные, подчас основные, образные корни и стволы в слове. Бывало, только продерешь со сна глаза, а Есенин кричит: -Анатолий, крыса! Отвечаешь заспанным голосом: -- Грызть.– - А ну, производи от зерна.– - Озеро, зрак.– - А вот тоже хорош образ в корню: рука -- ручей,река -- речь,..– - Крыло -- крыльцо...– - Око -- окно... Однажды, хитро прихромнув бровью, спросил: -- Валяй, производи от сора .-- И, не дав пораскинуть мозгами, проторжествовал: -- Сортир.– - Эх, Вятка, да ведь sortir-то слово французское... Очень был обижен на меня за такой оборот дела. Весь вечер дулся. Казалось нам, что, доказав образный рост языка в его младенчестве, раз навсегда сделаем мы бесспорной нашу теорию. Поэзия -- что деревенское одеяло, сшитое из множества пестроцветных лоскутов. А мы прицепились к одному и знать больше ничего не желали. Так один сельский поп прилепился со всем пылом своего разума к иоду. Несокрушимую возымел веру в целительность и всеврачующую его благодать. Однажды матушка, стирая пыль со шкафчика, сронила большую боржомную бутыль с иодом. Словно расплавленная медь .разлилась по полу. Батюшка заголосил: -- Ах, господи Иисусе! ах, господи Иисусе! несчастие-то какое, господи Иисусе! И живым манером, скинув порты и задрав рясу сел пышными своими ягодицами в лужу иода, приговаривая при этом: -- И чтоб добро такое, господи Иисусе, не пропадало! Матушку тоже приглашал.– - Садись и ты, Марфа Петровна, органами благодать впитывать! Смех смехом, а правота правотой. Стою на Окуловой горе в Пушкине. На закорках у меня двухгодовалый пострел мой -Кирилка. Смотрим оба на пламенно-красное заходящее солнце. Кирилл протягивает ручонку в закат и говорит, сияя: -- Мяятъ (мяч). Еще посмотрел и, покачав головенкой, переменил решение: -- Саал (шар). И наконец, ухватив меня пребольно за нос, очень уверенный в своей догадке, произнес решительно: -Неть. Неть -- тисы (часы). Каковы образы. Какова наглядность -- нам в подтверждение -- о словесных формированиях.
Птичка в академии, или Магистры тоже плачут
1. Магистры тоже плачут
Фантастика:
юмористическое фэнтези
фэнтези
сказочная фантастика
рейтинг книги
Офицер
1. Офицер
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
Барон ненавидит правила
8. Закон сильного
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Комендант некромантской общаги 2
2. Мир
Фантастика:
юмористическая фантастика
рейтинг книги
Леди Малиновой пустоши
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Возрождение Феникса. Том 2
2. Возрождение Феникса
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
И только смерть разлучит нас
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.5. (кн. 1) Переводы зарубежной прозы.
Документальная литература:
военная документалистика
рейтинг книги
Адептус Астартес: Омнибус. Том I
Warhammer 40000
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
