Россия и ислам. Том 1
Шрифт:
140 Хотя образы «злочестных турок» и «злых арапов» были для русской культуры не репродуктивными (в терминах Пиаже), а антиципаторными, т. е. не связанными прямо с ее предшествующим опытом.
Следовательно, требовался в первую очередь философский способ рассуждения с его рефлективностью, критичностью и самокритичностью, его способностью выдвигать все новые, конкурирующие между собой теоретические гипотезы; и лишь богатое теоретическое воображение философа могло стать стимулом для действенной интерпретации эмпирии.
141 Следует поэтому осторожно относиться к таким характеристикам русской разновидности средневекового мышления: средневековый человек «стремился как можно полнее, шире охватить мир, сокращая его в своем восприятии, создавая модель мира – как бы микромир… Человек средних веков как бы ощущает страны света – восток, запад, юг и север: он чувствует свое положение относительно них… Подняться над обыденностью было потребностью средневекового человека» (Лихачев Д.С. Поэтика древнерусской литературы. Л., 1967. С. 354–357).
142 Когда согласие относительно того, что творческие усилия служат важной цели, освобождало людей от неуверенности и сомнения, от отчуждения, от интроспективного самокопания, словом, от всего того, что ослабляет и убивает креативный дух (см.: Trachtman L.E. Creative People. Creative Times //Journal of Creative Behavior. Buffalo (N.Y.), 1975. Vol. 19, № 1. P. 48).
143 Следует напомнить, что христианство – в частности, и русское православие – действительно отличалось широчайшей универсальностью, во всяком случае, в сравнении с «частичной универсальностью» китайских и индийских религий. Так, конфуцианство лишено значимости для людей, живущих вне Китая, не помнящих своих предков и не составляющих часть реальной семьи. Индуизм еще более лимитирован: каждый может продвигаться от воплощения к воплощению, если он выполняет свой кастовый долг. Но учение теряет смысл для индивида, не принадлежащего ни к какой касте; обратиться в индуизм невозможно (см. подробно: Weil Е. What is a Breakthrough in History // Daedalus, 1975. Vol. 104, № 2. P. 28).
144 Ghisalberti M.Z. Creativita e problem solving // La communicazione educativa. Milano, 1975. P. 190–191.
145 Там же. P. 192–193.
146 См. подробно: Lentin A. Russia in the Eighteenth Century. From Peter the Great to Catherine the Great. (1696–1796). 1973. Chapt. I.
147 О средневеково-русской политической системе можно сказать словами исследователя германской истории гораздо более поздних веков: «Эта система знала много оттенков и ответвлений, переживала отщепления и взрывы, но одного у нее не было: ясного, точного разделения на традиционалистов и прогрессистов, той поляризации, которая, вероятно, явилась бы предпосылкой успешной буржуазной революции» (Wehler H.-U. Das Deutsche Kaiserreich. 1871–1918. Gottingen, 1973. S. 79).
148 См. подробно: Cantarino V. The Spanish Reconquest: A Cluniac Holy War Against Islam // Khalil I. Semaan (ed). Islam and the Medieval West. Aspects of Intercultural Relations. N.Y., 1980. P. 83.
149 Там же. P. 100.
150 Она, впрочем, условна, как и всякая вообще длительная конфронтация, идеальные цели которой не раз вынуждены были подчиняться грубомеркантильным интересам. Так, крымская знать не раз в изобилии заказывала у русских разнообразное воинское снаряжение, и последние охотно его поставляли (см.: Черепнин Л.B. Образование Русского централизованного государства в XIV–XV веках. М., 1970. С. 371; см. также о русско-восточных связях: Тихомиров М.Н. Средневековая Москва в XIV–XV веках. М., 1957.
С. 131–133; Сыроечковский В.Е. Гости-сурожане. М.—Л., 1935; Фехнер М.В. Торговля Русского государства со странами Востока в XVI веке. М., 1956). Известно множество случаев, когда татарские отряды и в период формального господства Золотой Орды находились на службе у русских князей и участвовали в их бесконечных междоусобицах (см.: Черепнин Л.В. Образование Русского централизованного государства. С. 818, 819).
151 Очевидно, читателю будет интересно узнать и точку зрения советских исследователей на проблему взаимосвязи пространственно-временных представлений и этногенеза. Л.Н. Гумилев считает непродуктивными традиционные лингвистические и социологические критерии классификации этносов, но зато достаточно емким индикатором находит отношение этнического сознания к категории времени. Соответственно он выделяет семь типов отсчета времени или отношения к нему: атемпоральность, фенологический и циклический календари, живая хронология и линейный счет, квантование и релятивизация времени. Причем развитие этноса характеризуется не той или иной системой отсчета, а их разнообразием (см.: Гумилев Л.Н. Этнос и категория времени // Доклады Географического общества СССР. Вып. 15. Л., 1970. С. 155). Поддерживая эту идею, М.Д. Ахундов считает, однако, возможным наметить здесь же схему этапов генезиса отношения к пространству. Это: 1) первобытная мистическая сопричастность человека к родовой территории, на которой расположены тотемические центры и где первобытный человек находился под защитой предков. Пейзаж выступает как запечатленный миф; 2) отношение к пространству земледельческих народов, которые пашут землю и не боятся потревожить предков, – это как бы вторжение человека в еще один уровень мира; 3) расширение пространственной перспективы у кочевых народов; 4) отношение к пространству в период захватнических войн, этнических смешений и синкретизм культур и религий. Завоеватели (Кир, Камбис, Дарий) в каждой стране поклоняются местным богам, т. е. существует определенная сакральная неоднородность объединенной державы; 5) развитие пространственных моделей Вселенной в храмовых сооружениях в дзэнских «сухих» садах и т. д.; 6) субстанциальные и реляционные концепции пространства в античной философии; 7) логико-математическое отношение к пространству как определенному множеству с внесенной в него организацией (Ахундов М.Д. Генезис представлений о пространстве и времени // Философские науки. 1976, № 4. С. 69). Было бы в высшей степени интересным конкретизировать эту схему материалами из истории различных уровней русской средневековой культуры, что в свою очередь позволило бы углубить знание потаенных корней ее отношения к Западу и Востоку. Пока же хотелось бы обратить внимание на следующую деталь. Живший в начале XVIII в. Дмитрий Кантемир пытался создать такую теорию исторического круговорота, которая позволила бы представить Россию венцом развития. Он (ссылаясь на Аристотеля) утверждает,
XVII – первая четверть XVIII века. М., 1976. С. 266–267). Можно привести множество и других примеров того, что при Петре Великом и после него Россия (уже не «московская», а «петербургская») стала отождествляться не с Западом и не с Востоком, а с Севером.
152 Описывая материальный и духовный процесс позднесредневековой Европы, Е.Ф. Шмурло особо подчеркивает то обстоятельство, что на месте «прежних ячеек… возникает сложный механизм; вместо механической мозаики – появились члены цельного и живого существа» (Шмурло Е. Восток и Запад в русской истории. С. 14). При таких условиях «…все эти части непременно двигаются сообща, изолированность не допустима, ибо один из органов своим движением неизбежно увлекает и остальные. Речь может идти только о более или менее просвещенных, о том, насколько известный орган овладел необходимыми знаниями, о том, кто действует из них активнее, кто пассивнее; но как государства, как части великого целого – Европы – все эти народности уже и теперь вступают на путь широкого международного общения» (Шмурло Е. XVI век и его значение в русской истории. СПб., 1891, С. 17). Этой трансформации Европы конца XV – начала XVI в. «можно было рукоплескать… можно было метать в нее громами – смотря по желанию – нельзя было сделать лишь одного: уйти от общения, замкнуться в свою скорлупу» (Шмурло Е. Восток и Запад в русской истории. С. 15).
153 См.: Тихомиров ММ. Из истории борьбы русского народа за выход к морю // Тихомиров М.Н. Российское государство XV–XVII веков. С. 18–41.
154 Алпатов М.А. Русская историческая мысль и Западная Европа XII–XVII вв. М., 1973. С. 15.
155 Такая растущая политическая и интеллектуальная направленность русской культуры – особенно в контексте функционально-неизбежного разрыва с золотоордынско-мусульманским Востоком – требовала резкого изменения ее концептуальной, семантической и психологической структуры, и прежде всего отказа от созерцательного (или трансцендентного) ориентирования (когда даже активизм имел пассивно-защитительный преимущественно характер). Можно отметить процесс – хотя и очень медленный – возрастания «терпимости к неопределенности», к амбивалентным чувствам и идеям. Анализ внешнеполитической практики Русского централизованного государства показывает убывание стремлений мыслить в «черно-белой альтернативе» и выносить экстремальные решения, ревностно защищая лишь собственную – замкнутую – систему убеждений и остро негативно реагируя на другие. А, как известно, толерантность к когнитивной неуверенности в амбивалентных, диссонансных или неожиданных ситуациях – фактор, благоприятствующий развитию и проявлению познавательного мышления (см. подробно: M^ohlenkampf G. Kreative, Bew^altigung kognitiver Unsicherheit. Die motivationalen Voraussetzungen unterschiedlicher Bew^altigungsstrategien und der Versuch seiner empirichen Validierung. M"unster, 1975) и позволяющий, в частности, находить связи между различными перцептивными и концептуальными мирами. Наконец, указанные изменения требовали и определенной «дефольклоризации» элитарных субсистем русской культуры, или, точнее, поворота логико-дискурсивного моделирования их в сторону реальности за счет падения удельного веса всего того, что можно назвать склонностью даже не к фантастике или утопии, а к самой что ни на есть заурядной «сказке». А мир сказки – это не трансформация мира реального опыта, но как бы параллельная вселенная, построенная всецело по собственному плану и существующая в собственном пространстве. Как было показано в известной и на Западе работе советского ученого В.Я. Проппа «Морфология сказки», сказка не допускает свободного варьирования; это просто антитеза действительности, она реализует заранее заданную этическую схему (см. также: Левин А.Е. Англо-американская фантастика как социокультурный феномен // Вопросы философии. 1976, № 3. С. 148): если в реальном мире восторжествовало Зло (скажем, татаро-монгольское иго), то в сказке, напротив, победа остается за Добром (христианской Русью) и т. п. Как бы ни был силен резонанс такого рода произведений (если понимать Сказку как жанр широкий, как все то, что продуцирует классическо-мифологические конструкты, притом иллюзорно-оптимистического типа) их «эскапистские последствия» становились дисфункциональными во времени, когда требовалась эффективная переработка низших кодовых систем в системы более высокого порядка, «сжатие» информации и создание таких, еще более обобщенных, кодов, которые могли бы стать регуляторами многоцелевой внутри – и особенно внешнеполитической деятельности.
156 Т. е. номадское в своей основе. Между тем надо с чрезвычайной осторожностью применять такие, скажем, претендующие на обобщенность характеристики, как-то: номаду свойственны «чувство собственного достоинства, чести, престижа» (Aubin F. Sp'ecifit'e culturelle et industrialisation en Mongolie // Revue tunisienne de sciences sociales. 1974, a 11, № 36–39. P. 246). Что же касается «импульса самоопределения» средневеково-русской политической организации и культуры, его содержательной соотнесенности с иноверческими цивилизациями и его с ними же логическо-психологической взаимозависимости, то, как было только что отмечено, его концептуальное истолкование обретает всецело фаталистическую («только к Западу!») направленность. Элиминирован, следовательно, механизм подлинной самодетерминации старорусского социума в явно альтернативных условиях; он выключен из цепи условий выбора, что неминуемо делает альтернативную ситуацию выбора между Востоком и Западом (всегда, кстати говоря, имевшую функциональный характер) беспредметной. Словом, узел проблемы лишь частично реконструирован, но отнюдь пока не разорван. Однако специфичность отношений России с «кочевым Востоком» – трактуемым как радикальный отрицательный опыт, а не как нечто, способное хотя бы в очень отдаленном будущем рождать и новые открытия и новые ценности – обусловила то, что в общем русская культура не знала склонности в самоцельном эстетическом упоении взывать, после периода приторно архаической гуманистической пресыщенности, к «свежей силе первобытности и варварства».