Россия и ислам. Том 1
Шрифт:
209 Но если и не существовало сколько-нибудь развернутой теории, то зато в изобилии было, употребляя известный термин Polanyi М., «скрытое, неявное знание», то есть то, которое определяется практикой и не может быть представлено эксплицитно (см.: Polanyi М. Personal Knowledge. Chicago, 1958. Ch. V, VI) и в свою очередь является важнейшей характеристикой и важнейшей составной «личностного знания», без которой невозможно эксплицитное познание мира (см.: Polanyi М. The study of Man. L, 1959. P. 25f). Оперирование такой «неформальной разумностью» позволяло русским идеологам и политикам – невзирая на характерный для тех времен большой удельный вес в коммуникативных системах их индивидуальных сознаниий слаборефлексированных, вневербальных, уровней – нередко активно и целенаправленно адаптироваться к сложной обстановке (было бы, замечу мимоходом, весьма важно тщательно исследовать роль и паралингвистических структур сознания элит «традиционных обществ» в создании и конкретном использовании ими различных культурных кодов).
210 В русской культуре XV–XVI вв. еще не стала (в отличие от Запада) упрочиваться тенденция к тому, чтобы оперировать дихотомией «Европа – Азия». Ведь на Западе (см. подробно: Hay D. Europe: The Emergence of an Idea. Edinburgh, 1957; Curcio C. Europa. Storia di un idea. Firenze, 1958; Duroselle J.B. L’id'ee d’Europe dans L’Histoire. P., 1967; Foerster RM. Europa. Geschichte einer politishen Idee. M"unchen, 1967; Cartou L. Communaut'es Europe'enes. P. 1979) обычно не только исключали,
211 Эта позиция по отношению к Востоку («у него нечему учиться, ему незачем подражать», ибо он навсегда утратил свое и структурное и функциональное значение в истории мировой цивилизации) послужила, несомненно, мощной и психологической и культурологической опорой для зарождения уже в XVIII в. (Д. Фонвизин, например) идеи «молодой России», для которой и быстро превращающийся в архаику («загнивающий») Запад никак не может являться вдохновляющим образцом. Надлежит поэтому идти своим и только своим («ни западным, ни, тем более, восточным») путем, дерзновенно пытаясь сохранять способность к однозначному самовоспроизводству автохтонной рудиментарной первоосновы, не смущаясь никаким возникающим вследствие этого дисбалансом во внутренней и внешней ситуации.
212 По-видимому, вообще в ней не несла сколько-нибудь существенной функции такая фундаментальная категория античного и западо-средневекового мышления, как подобие или сходство. Между тем на Западе – во всяком случае, вплоть до конца XVI в. – «категория сходства играла конструктивную роль в знании… Именно она в значительной степени определяла толкование и интерпретацию текстов, организовывала игру символов, делая возможным познание вещей, видимых и невидимых, управляла искусством их представления» (Foucault М. Слова и вещи. С. 61). В свою очередь категория сходства вытекает из все того же античного (точнее, анаксагоровского) принципа «во всем имеется часть всего» (см. подробно.: Gerschenson D. and GrunbergD. Anaxagoras and the Birth of Physics. N.Y., 1964). Этот принцип означал разрешение противоречия дискретности и непрерывности (дискретные в качественном отношении частицы непрерывны количественно) и позволял устранить (хотя и формально) парадокс развития – новое никогда не есть абсолютно новое, оно есть обнаружение того, что уже существовало, но не было заметно вследствие своей незначительности. Однако здесь «сходятся крайности», поскольку диалектический запрос оборачивается в конечном счете метафизическим сведением развития к простому росту. Более того, субстанциалистское понимание возникновения достигает здесь апогея, и следующим шагом мог быть только преформизм – логическое завершение тезиса об исламе как «бастарде христианства».
213 Хотелось бы в этой связи еще раз вернуться к структурно устойчивой в рамках западной культуры проблеме редукционизма (т. е. к тезису об исламе как «христианской ереси») – и, соответственно, аналогии (см. о ней: Boche'nski I. Uber die Analogie // Boche'nski I. Logisch-philosophische Studien. Freiburg, 1959. S. 107–129; Weingartner R. Wissenschafts-theorie II. Т. 1. Grundprobleme der Logik und Mathematik. Stuttgart, 1976. Kap. 3. 64). Казалось, аналогия – концептуальная девиация, творящая типично антиномическую ситуацию, попадающие в которую фрагменты теоретического знания (одновременное представление ислама и очередным порождением христианско-иудейского комплекса, и автономной системой) характеризуются отсутствием внутреннего единства, неполнотой, непоследовательностью. На самом же деле мы, скорее всего, имеем дело с совершенно необходимой составной частью попытки осмысления тех катаклизмов, которые начали непрестанно сотрясать вулканическую почву Weltgeschichte. Они мешали увидеть актуальную и потенциальную целостность ее бесчисленных тернистых путей и, распустив проблемные и сюжетные узлы, «закрученные» в ходе их переплетения, отыскать системную определенность и во всей глобальной цивилизации, и в различных созидающих ее элементах – будь то западные или восточные, христианские или мусульманские. Именно этой задачей и обусловлены если и не форма, то уж наверняка смысловое наполнение теорий, которые во всех фазах бытия и мусульманских стран видели манифестации единого всемирного (и даже «космологического») исторического процесса. (См. также: Batunskij М. Alfred von Kramer ais einer der Begriinder der modernen Islamkunde // Anzeiger der Osterreichischen Akademie der Wissenschaften. Phil.-hist. Klasse, 1980. S. 240.) Вот почему в глазах универсалистски мыслящих европейских средневековых авторов типа Роджера Бэкона и Мухаммед и ислам лишены абсолютно независимого статуса. Они – орудие некоей тотально-упорядочивающей онтологии, которая составляет основу полифункциональной иерархии смысловых и оценочных отношений к миру и отвечающих им материально-цивилизационных и культурно-духовных ценностей. Но иерархия эта весьма условна, гибка, подвижна, не склонна к увековечиванию логической системы представленных в качестве неподвижно-сущих разнорегиональных интеллектуально-эмоциональных организмов, к консервации антиномической разобщенности христианского и мусульманского миров. Коль в них, этих мирах, и функционально и теологически так близки их религии, то они вправе толковаться как части всеобщего бытия, могущие когда-нибудь сойти с позиций взаимопротивостояния и перестать быть онтологическими альтернативами. Как видим, редукционизм помогал свершить поворот от формального к содержательному в религиозных сферах, к акцентированию их субъективно-эмоционального смысла (о конкретных проявлениях оперативных функций метода умозаключения по аналогии в сфере исламистики см. также: Batunsky Mark. Carl Heinrich Becker: From Old to Modern Islamology // International Journal of Middle East Studies. Vol. 13. 1981. P. 298). Отсюда – и живой интерес средневековых европейцев к зародившимся в пределах мусульманского круга спиритуалистическим толкованиям религии, к апологетике мистического переживания как особого сверхрационального познания, в котором разум трансцендирует самого себя и преодолевает всякую интеллектуальность. Думается, что вообще можно найти больше параллелей между мусульманской мистикой, с одной стороны, и католической – с другой (с ее сентиментальными позывами, экзальтированной игрой воображения и напряженной психологической динамикой; галлюцинаторным визионерством с остро чувственной, нередко эротической, окраской и т. п.), нежели первой – с православной, стремящейся к строгой объективности и адекватности мистического переживания, вопреки «субъективизму и психологизму» (Аверинцев С.С. Православие // Философская энциклопедия. Т. 4. С. 334). Не забудем, далее, и о том, что онтологическому редукционизму – становившемуся атрибутом западного мышления – имманентна тенденция трактовать свойства сложных объектов через свойства их составных частей и внутреннюю структуру, игнорируя тем самым иную модель. Я бы назвал ее «экологической». Она означает, что ислам, христианство, иудаизм можно рассматривать как единую систему («авраамические религии», «средиземноморская религиозность» и т. п.), в которой свойства каждого верования обусловлены свойствами (и одновременно сами же последние обуславливают) всех других конфессий, т. е. свойства какой-либо одной из них целиком зависят от «окружения». С другой стороны, лежащая в основе
214 Конечно, какие-то детали его биографии, как и судеб некоторых, по крайней мере тесно с ним связанных людей были известны, хотя и весьма узкому кругу. Так, Афанасий Никитин, побывав в Персии (в Рее), сообщает фрагменты шиитской легенды о том, что за убийство «Алеевых детей и внучат Махмевых» последний проклял убийц и «70 городов ся развалило» (Хожение за три моря Афанасия Никитина. 2-е изд. М.—Л., 1958. С. 13).
215 Это был курс хотя и не единственный, но доминирующий в смысловых и символических фондах предпетровской русской культуры; этому курсу вынуждены были подчиниться ее же не только идеологические, но в определенной мере даже и мифопоэтические континуумы. В свою очередь он сам был обусловлен важнейшими моментами религиозной философии православия (см о них: Аверинцев С.С. Православие // Философская энциклопедия. T. V. М., 1967. С. 333–334): акцентом на поисках путей совершенно объективного, сущностного приобщения человеческой природы к божественной; утверждением адекватного раскрытия абсолюта через его вещественные проявления; безусловным перенесением центра тяжести с индивидуальной религиозной жизни на сверхличную всеобщность («соборность») церкви и т. д. Впрочем, в данном случае православие стремилось следовать характерному для средневеково-теистического мировоззрения как такового, с его в общем довольно последовательной выдержанной симметрией «горьнего» и «дольнего», сценарию Божественной Игры, в ходе которой снимается значимость любой эмпирической и идеализируемой человеческой индивидуальности. Ведь «игра истории» – результат недобросовестного исполнения людьми предписанных ролей. История мира – недоигранный спектакль, задуманный Богом. Сюжет этого грандиозного спектакля Богом испорчен в самом начале, и все обозримые судьбы погрязшего в грехах «человечества свидетельствуют о забвении благих намерений творца» (Исупов К.Г. В поисках сущности игры // Философские науки. 1977, № 6. С. 157).
216 Browning R. Byzantium and Bulgaria. A Comparative Study Across the Early Medieval Frontier. L., 1976. P. 182.
217 М.Н. Тихомиров считает – как, впрочем, и все, пожалуй, остальные отечественные историки – XIV–XV века периодом широкого поступательного движения России во всех сферах жизни. Это время можно было бы назвать «временем возрождения русской земли, если бы под словом «возрождение» не понималось обычно то, что называется Ренессансом. Строго говоря, толковать о Ренессансе на Руси нельзя… Но если говорить о возрождении не в виде особого термина, а о возрождении народном, то мы вправе утверждать, что Россия XIV–XV вв. переживала свое возрождение после самых тяжелых годов татарского ига… В России образование единого государства и формирование русской народности происходили почти одновременно» (Тихомиров М.Н. Культурная жизнь в России в XIV–XV вв. // Религия и церковь в истории России М., 1975. С. 137. Подробно см.: Тихомиров М.Н. Русская культура Х-ХIII вв. М., 1968. С. 236–238, 241–243).
218 Об интенсификации уже в X–XII вв. русской экономической и политической активности и в западнославянских регионах см.: Флоровский А.В. Чешско-русские торговые отношения X–XII вв. // Международные связи России до XVII в. М., 1961. С. 64–83.
219 См.: Donnert Е. Iwan Grozny «der Schreckliche». Berlin, 1978. S. 12.
220 Несомненно, что официальная русская политическая мысль восприняла – хотя и далеко не всегда в адекватной форме – такие основные принципы византийской политической идеологии (о них подробно см.: Ahrwei-ler H. L’ideologie politique de l’Empire byzantin. Presses univ. de France. 1975. P. 129–147), как taxis (порядок) и oikonomia (букв, «домостроительство», означавшее прежде всего божественное попечение, попущение и, следовательно, возможность некоторого отступления от установленного порядка). «Порядок» и «домостроительство» противостоят двум важнейшим категориям античного сознания – «мере» и «мудрости». Учение о taxis служило гарантией политического и социального status quo и делало невозможным не только отрицание действительности, но и попытку ее реформы. «Почти иератическая неподвижность» (Там же Р. 142) византийского общества могла быть нарушена как kat’oikonomian, «по домостроительству», т. е. путем медленного и постепенного приспособления традиционных устоев к новой реальности. Но русская централизующаяся государственность конца XV–XVI вв. была в этом отношении несравненно более динамичной (несмотря на бесспорное сходство русской и византийской моделей взаимоотношений светской и духовной власти – см. подробно: Obolenski D. The Byzantine Commonwealth, Eastern Europe, 500-1457. L., 1971. P. 264), – если не в теории, но уж наверняка на практике. Вследствие этого можно даже говорить о сильном дисбалансе между гипертрофией внешней активности как атрибуте общеевропейской модели Homo Norms и явно лимитируемым (и самолимитирующимся) традиционным, «провизантийским», стремлением к «внутреннему самопостроению», к раскрытию подлинных измерений человеческого бытия не в объективизированной сфере бытия, а в той неподвластной объективизации области человеческого существования, проникнуть в которую можно лишь ниспровергнув практически-жизненное и познавательное значение истин и целеуказаний внешнего объективного мира, всего того, что приходит к человеку извне. И все же к концу предпетровской эпохи было достигнуто известное равновесие между этими двумя установками (назовем их «прагматическо-утилитарной» и «бескорыстно-интуитивной», воспользовавшись известными формулировками А. Бергсона из его «Творческой эволюции»). Вследствие чего, в частности, не получило сколько-нибудь широкого развития миссионерство (ибо оно-то и есть одно из последовательнейших воплощений ориентации на внешне продуктивную и результативную деятельность, на создание и увеличение предметного мира и вообще объективизированных продуктов человеческой активности).
221 Этот процесс имел одним из своих источников всю ту же определенную «национализацию христианства» – даже если таковая не всегда сопровождалась искажением универсальной догмы (Heick О. W. A History of Christian Thought. Vol. I. Philadelphia, 1965. P. 20), – неизбежно обусловливало и мировоззренческий и политологический плюрализм. А это также означало возрастание и узаконение множества различных подходов и оценок как мусульманской цивилизации в целом, так и ислама, все большую мозаичность тогдашнего мирового сообщества, где – в частности, в сфере взаимоотношений мусульманского и христианского миров – идеи контакта, сотрудничества и конфликта могли и в практическом и в теоретическом планах обрести равноценное значение.
222 О том, что не только христианский, но даже и мусульманский религиозный институт сам же способствовал возбуждению национального и националистического самосознания, см.: Батунский МЛ. К проблеме взаимоотношений религиозной и политической элит на мусульманском Востоке // Общество, элита и бюрократия в развивающихся странах Востока (книга первая) М., 1974. С. 99–102. Но сказанное в общем-то не отменяет резонности общего вывода Ч. Доусона о том, что именно как теократия Византия (как и Каролингская империя) была типологически ближе всего к исламу, и потому настоящими наследниками византийских императоров следовало бы считать не латинян и даже не русских и православных Балканского полуострова, а османских султанов (Dawson Ch. Religion and the Rise of Western Culture. N.Y., 1945. P. 89).