Ростов Великий
Шрифт:
Второй месяц осени — зазимник [213] — оказался удивительно сухим, солнечным и теплым. Любава вышагивала в одном легком, темно-синем пестрядинном [214] сарафане и берестяных лапотках. На душе ее было светло и приподнято. Они с маменькой остались в Нежданке. То ль не радость? В родном-то месте никакая работа не страшна. И пусть не страшит их бабушка Фетинья: можно и без мужичьей руки прожить. И маменька, и она, Любава, здоровьем не обижены. проживут без затуги.
213
Зазимник —
214
Пестрядь — грубая льняная и хлопчатобумажная ткань из разноцветных ниток, обычно домотканая.
До скита путь немалый. Они пробирались то через хвойные, то через лиственные леса. В последних идти было легче: они гораздо светлее и наряднее. Березы, осины и клены красиво украшены багряными и золотыми листьями, радующими глаз. Листья медленно падают и мягко шуршат под ногами.
Фетинья присаживается передохнуть на пенек, оглядывает лес и благостно говорит:
— Экая лепота, голубушка. Такую диковинную лепоту токмо в грудень и увидишь. Зимой-то эти дерева стоят огольцами.
— Лепота, бабушка Фетинья. А мне и зимний лес нравен. Сосны и ели в снежных шапках, воздух серебряный и бодрящий, не надышишься.
— Никак, любишь лес, голубушка?
— Люблю, очень люблю, бабушка.
— Порадовала ты меня, чадо, зело порадовала. Для меня лес — дом родной. Жаль, что не так уж и долго остается мне зреть такую лепоту.
— Да ты что, бабушка? Вон как ты легко по лесу идешь. Тебе еще жить да жить…В скиту-то, поди, скучно. Так я, коль дорогу изведаю, тебя навещать стану. Молочка от Милки принесу. Без молочка-то худо.
— Спасибо тебе, касатка, — и вовсе теплым голосом произнесла Фетинья. — Чую, ласковая ты нравом. Вот и я такая до пятнадцати годков была, а затем…
Отшельница, словно спохватившись, тотчас оборвала свою речь. Лицо ее нахмурилось и, как показалось Любаве, даже ожесточилось.
— А затем что-то случилось, бабушка?
— Случилось, но токмо не по моей вине.
— Так ты поведай, бабушка, — простодушно попросила Любава.
— Тяжко о том рассказывать. Да и не надо знать тебе об этом… Пойдем-ка дале, голубушка.
Скит оказался на просторной солнечной поляне, со всех сторон охваченный пахучими разлапистыми соснами. Был он приземист, из малых четырех клетей, срубленных впритык.
Любаву поразила крыша. Была она выложена из дерна (дело для крестьянских изб привычное), но вся она проросла не только густым бурьяном, но и деревцами, посохшие корни которых сползали коричневыми, извилистыми змейками чуть ли не до нижних, потемневших от старости, сосновых венцов.
— Целый лес на скиту вырос, — с трудом сдерживая улыбку, молвила Любава.
— Старец-то уж два года как немощен. Ныне ему и топора не поднять. Едва бродит, — пояснила Фетинья.
— А давай я, бабушка, заберусь. Топор-то у старца найдется?
— Шустрая ты, касатка. Топор найдется, но преподобный Фотей не хочет деревца рубить. Всё, бает, от Бога… Пойдем, однако, к старцу. Поклонись ему в ноги и к руке припади.
— Он что — святой?
— Можно и так сказать, голубушка. Всю жизнь свою в святости провел. Он ведь в скиту боле шестидесяти лет прожил.
— Боле шестидесяти! — ахнула Любава. — Да под силу ли человеку столько лет прожить в одиночестве?
— То дано не всякому, голубушка. Токмо истинному подвижнику.
Фетинья и Любава тихо вошли в келью. Старец, не заметив
— Господи, Исусе Христе, сыне Божий, пролей каплю крови твоей в мое сердце, иссохшее от грехов, страстей и всяких нечистот — душевных и телесных. Аминь. Пресвятая Троица, помилуй нас, Господи, очисти грехи наши, Владыка, прости беззакония наши, именем твоего ради. Господи, помилуй, Господи, помилуй…
Фетинья приложила худосочный палец к дряблым, поблеклым губам и опустилась на голую, ни чем не покрытую лавку. Любава поняла: нельзя прерывать молитву.
В узкое волоковое оконце скупо пробивался дневной свет. Когда глаза привыкли к темноте, Любава огляделась. В келье — небольшая, низенькая глинобитная печь [215] , киот из трех закоптелых икон, чадящая лампадка на железной цепочке, позеленевший крест, монашеская ряса, домовина [216] , положенная на широкие, приземистые чурбаки, и толстые богослужебные книги в кожаных переплетах с медными застежками.
215
Глинобитная печь — печь, сделанная из плотно сбитой глины, смешанной с рубленой соломой, мелкими камнями, песком и т. п.
216
Домовина — гроб.
Любава глядела на домовину и невольно ежилась, будто от холода. И чего это старец Фотей домовину в келью затащил? Страсти, какие!
Наконец старец закончил молитву, с тяжкими охами и вздохами поднялся с колен, и только сейчас увидел гостей. Вгляделся подслеповатыми очами и тихим, дряблым голосом молвил:
— Ты, Фетинья?
— Я, преподобный.
— А это кто с тобой?
— Господь навел меня на лесную деревушку. А в ней — чадо доброе.
Фетинья легонько подтолкнула локтем Любаву, и та тотчас опустилась перед старцем на колени и облобызала его худенькую, невесомую руку.
— Выйдем-ка, дитя мое, на свет Божий. Очи совсем худо зрят.
Любава с неподдельным любопытством разглядывала старца. Изможденный, согбенный, с седой бородой до колен. На старце — ветхое рубище, под коим виднелась власяница [217] и медный нагрудный крест на крученом гайтане [218] . Лицо ветхое, исхудалое.
«Господи, да он чуть жив! — пожалела отшельника Любава. — Чем же он кормится? В келье никакой снеди, кажись, не видно».
217
Власяница — грубая одежда из конского волоса, носимая ради изнурения тела — и в летний зной, и в зимнюю стужу.
218
Гайтан — тесьма, шнурок.
— Дедушка Фотей, хочешь, я тебе топленого молочка с пенками принесу? Лакомое!
Отшельник кротко улыбнулся, положил сухонькую ладонь на голову девушки, и всё тем же тихим голосом молвил:
— А ты и впрямь доброе созданье. Чую, душа у тебя светлая и ангельская. То — дар Божий, не каждому такую душу Господь дает. Да хранит тебя Спаситель.
— Спасибо тебе, дедушка Фотей. А как же быть с молочком?
— Говею я, дите милое… Звать тебя как?
— Любавой нарекли, дедушка.