Рожденная в гетто
Шрифт:
Когда она устраивалась на новой квартире, она не раз призывала меня в советчики. Как мы обе радовались, когда открыли, что фрески с волшебными павлинами в холле ее нового дома были написаны русским художником Чехониным! Но трудность и осторожность, с которыми она покупала мебель, могли сравниться только с легкостью и каким-то безошибочным безрассудством, с которыми она покупала одежду. Ее квартира была пуста, но шкафы были битком набиты чудесными платьями, белыми или черными, поскольку только эти два цвета она носила и признавала. Я очень редко видела ее в других цветах. Одно из старых воспоминаний сохранило синий длинный летний костюм в полоску и красные розы муслинового платья Сони Рикель, а одно из самых последних – чудный светло-голубой кашемир
При этом она не любила украшений, не носила колец, часов, бус, цепей. Ее яркая внешность не требовала прикрас. Она признавала только настоящие и редкие драгоценности, которых у нее было всего две: старинный кулон с жемчужиной в середине золотых лепестков и платиновая подвеска-ромб Картье 1920-х годов, усыпанная мелкими бриллиантами.
Проводить часы перед зеркалом, примерять и оценивать на себе новые платья, нравиться себе самой и другим было одним из самых ярких внешних проявлений ее необыкновенной женственности.
Эти качества мне были очень близки; они были свойственны моей маме, которая была в молодости известной московской красавицей. Я сама в детстве обожала вертеться перед зеркалом, воображая себя то царевной-лебедью, то актрисой немого кино. И долго сохраняла эту страсть. Когда дома у Ариелы мы мерили платья, пили чай, разглядывали старые семейные фотографии, разбросанные на кровати, это возвращало меня ко временам моего детства. Рассматривать себя в зеркале, узнавать себя, стараться проникнуть таким образом в свою таинственную связь с миром и противопоставить себя ему – великое свойство художника и женщины.
В нашем детстве, конечно, и вкусы, и отношение к одежде были другими. Prêt-а-porter тогда еще не существовало, у нас дома в Москве дневала и ночевала обшивавшая маму портниха полька Ядвига Владиславовна. Новые ткани были драгоценностью, главным образом перешивали из старого. Представления о современной моде, даже у такой исключительно элегантной женщины, какой была моя мама, были все-таки отдаленными. Кто-то приносил французский или американский модный журнал, далеко не первой свежести, случайно попавший в Москву и жадно передававшийся из рук в руки. Из него-то и черпались знания и копировались «фасоны».
Тут же был новый мир особенного, очень определенного стиля. Действительно, появление и развитие prêt-а-porter изменило жизнь. Но нашим кумиром была не Шанель. Мы стали одними из первых приверженцев уверенного, современного, необычайно женственного стиля Сони Рикель, потом завоевавшего мир. Помню, как мы часами стояли в очереди в тогда еще крошечный магазинчик на rue de Grenelle в первые дни новогодних распродаж, где сама Соня Рикель сидела на ступеньках внутренней лестницы и задумчиво смотрела сверху на рвавшихся в ее магазин обезумевших баб. До сих пор я храню целую коллекцию знаменитых кофточек Сони Рикель 1970-х годов, которые и сейчас выглядят как необыкновенные новинки.
Ариела, мне кажется, была менее склонна хранить любимые вещи, чем я. Она любила новое, еще неизведанное, неиспробованное, и сразу же влезала в новое платье, как в родную кожу, и носила без передышки, и меняла потом главным образом только на следующее новое. Так отражалась одна из сторон ее жадности к жизни, к ее красоте, богатству, возможностям, радостям, среди которых ей удавалось иногда забывать о своей смертельной сердечной болезни.
В конце 1970-х и начале 1980-х годов нам приходилось иногда ездить вместе в Москву: Ариеле – чтобы побыть с Романом, мне – чтобы повидать перенесших серьезные операции родителей. Каждая из этих слишком редких поездок была чудовищным напряжением всех физических и душевных сил. Я безумно радовалась предстоящей встрече с родными, и в то же время необходимость снова оказаться за «железным занавесом» была ужасна. Это было как подписать собственный смертный приговор, отправиться по своей воле на каторгу. Перед отъездом я ходила по парижским улицам, словно прощаясь с ними, оповещала друзей и знакомых о своем
Сама процедура устройства этих поездок была исключительно унизительна и неприятна. Нужно было покупать «тур», заполнять анкеты, сдавать в тур-агентство паспорт, дрожать из боязни, что советское консульство откажет, и ехать в Москву вместе с группой чужих людей, по большей части французских коммунистов, которые наши боязни и страхи, конечно, понять и разделить не могли. Из московского аэропорта, после бесконечных проверок документов, таможенных деклараций и вещей, надо было ехать в гостиницу, расположенную обычно на далекой окраине города. Там надо было «прописываться», тоже процедура, занимавшая несколько часов, оставить там свой паспорт, делать вид, что устраиваешься в номере. Договориться с остальными обитателями номера, а в них селили обычно по два или три человека, было как раз нетрудно – люди были в восторге оказаться одни и в несколько большем пространстве. Только после этого можно было наконец-то ехать домой. Кто-нибудь из близких ждал меня уже в такси, а дома были папа и мама, бесконечные поцелуи, разговоры до утра, парижские подарки, друзья и подруги, пир горой… В течение недели московского блаженного домашнего житья надо было обязательно потратить почти целый день, чтобы съездить в гостиницу и забрать там паспорт.
Уезжали тоже с группой, из гостиницы, куда надо было приехать заранее, обычно в несусветную рань или просто ночью, так как группа должна была собраться в автобусе и долго ждать разрешения начальства для отправки в аэропорт. Там ожидали опять бесконечные очереди, заполнение деклараций и проверки вещей – обычно чемодан выворачивали до дна – и какую-то часть совершенно невинных вещей не разрешали вывезти и заставляли оставить. Обычно провожавшие нас моя мама и Роман, с философской грустью глядя с другой стороны таможни на это разбазаривание накануне сложенных вещей, забирали неразрешенные вещи домой. Немудрено, что после этого, да еще и после долгого паспортного контроля, оказаться в проходе самолета, а потом уже в воздухе, в самолете, казалось чудом. Из кошмарных тисков мы оказывались снова на свободе и почти плакали от радости.
В те времена все было сделано, чтобы напугать, чтобы отбить всякое желание возвращаться на любимую родину. Теперь это издевательство, несмотря на прежние стояния в очередях московских аэропортов, кажется невероятным, несуществующим, невозможным. Люди забыли о тех унижениях, через которые приходилось пройти, чтобы сделать самую главную, самую естественную и самую простую и человеческую вещь на свете – не покинуть совсем родных и близких. А как много людей шли и на это!
И сейчас, когда я езжу в Москву, мне кажется каждый раз абсолютно невероятным, что я могу поехать туда, на мою родину, к себе домой, без всяких препятствий и, главное, без страха, без того чудовищного унизительного животного страха, который испытывали мы.
Мне особенно запомнилась одна такая поездка. Уже покидая Москву, попрощавшись с провожавшими нас родственниками, пройдя через кошмар таможенного досмотра, Ариела и я проходили последний паспортный контроль перед выходом в зал вылета самолетов. Ариела прошла контроль первая и вышла в зал, а меня задержали. Пограничники долго рассматривали мой итальянский паспорт, совещались между собой, долго что-то обсуждали и наконец вызвали офицера начальника. Тот забрал мой паспорт без лишних разговоров и ушел с ним. Все пассажиры уже давно прошли, я осталась одна стоять около проходной будки. В ответ на мои тревожные вопросы было только хмурое молчание. Так прошло больше часа, потом еще примерно час. Я прощалась с милой жизнью в эти минуты, казавшиеся вечностью; мне помнится, что даже страх отпал, было только ощущение конца и покорности судьбе. Наконец офицер появился с моим паспортом и с большим неудовольствием отдал его мне. Не захотели, наверное, лишнего мелкого дипломатического скандала из-за какой-то девчонки.