Русология
Шрифт:
Синь в окне с дряхлым тополем меркла, делаясь зеркалом, чтоб представить вид малыша меж псов, нереального и реального, его матери, дремлющей свесив голову, Квашнина, избывавшего рок, и дамы, стильно старевшей.
– Вот что, Мария!
– крикнул я не без пафоса уходящего в Лету.
– Мы ларёк выкупим! Аня... Митя мой внук... Исправим, верьте мне!
– Я плеснул в фужер из бутылки, чувствуя, что поношенный мой наряд с хлестаковщиной - вне доверия как кунштюк алкоголика в благодарность за кир в гостях. К тому ж Анечка сообщила, я был уверен, как сталась встреча с ней: из-за пива; я ведь в ларьке пил пиво. Здесь, у них,
– Нет, - подняла взгляд.
– Вы, Павел, не были в институте? Это стал улей нелингвистических пчёл: банк, офисы, арендаторы, ООО... Наш отдел стал 'Эс-ком'... 'Эс-калоп', скорей. Институт наш убит почти, только форма; наш Бэ Бэ руководствует всем и вся... Кажется, я всю жизнь проработала всуе. Докторская в шкафу здесь.
– Мы издадим её, обещаю! Митенька, я твой дед, знай!
– нёс я бессвязно, и на стекле окна был иной Квашнин, чем явившийся.
– Вправду дедушка?
– произнёс внук.
Я ощутил боль в печени.
– Съешьте что-нибудь.
– Издадим!
– бесновался я.
– И поправим жизнь Анечке!
– Не волнуйтесь. Вы чересчур уж... Я не желаю нудных и нескончаемых 'Carthaginem delendam...'
– Вы мне не верите? Это вежливей моих фраз - неверие?! Понимаете, чт'o мне есть наша встреча: с вами и с ним? Вы знаете, чт'o мне в нём?! Заклинаю вас, прочь аллюзии, даже ваш Карфаген долой, кой пора, мол, разрушить! О, не в мой адрес, я умоляю!..
– Я едва блюл язык, мутило, веки набрякли.
– Так ли я понял, - кончил я, - что она его любит, давнего Митю?
– Жизнь её - не моя. Не знаю... Есть и иные. Может, их много...
– Взгляд её плыл к толкуемой: на колени с просунутой между ними ладонью и на пуловер в мягких округлостях, на лицо в светлых локонах.
– Что я вижу: Анечка умная, чтоб не пасть жертвой вящих уступок. Но... ей важнее ларёк тот, чем чистоплотность только лишь тела. Нечто, признаться, от Мессалины, вспомните: из борделя шла утомлённая от клиентов - но ненасытная... Вот как мыслю в духе эпохи, милый мой Павел, чтоб не сойти с ума, выглядя, как вы мыслите, чёрствою.
Я давил тошноту, твердя: - Она курит... и не простой табак. Это травка...
Было молчание с обращением глаз в меня, с переводом их на фаянсы разных тарелок - и вдруг с отпитием. Пальцы, взяв мельхиор вилки лаком ногтей, играли с ним, трудно, скованно.
– Ей за двадцать, - произнесла она.
– Ей всего лишь за двадцать. Вы и я не пытались бы восстанавливать прошлое, с чем расстались. Зрелое наше aeternum vale - средство спасения. Но она...
– Слушай, м'aмока!
– голос Анечки.
– ...в реконструкции, - продолжала та.
– Думаю, - и при всём пиетете к вам, - инкуб в образе Дмитрия в отношении Анны действенней ваших чувств. Мы, родители, им не значим; детям в нас нет нужды; мы в отставке. Мы с вами можем быть отвлечёнными - обсуждать хоть Вергилия и 'Carthago delenda'. Анна - не может. Вы... извините, вы, Павел, смеете подтвердить смерть Дмитрия самому себе. Анна - нет. Она лечится, правда, травками. Я же... В общем, я, Павел, так безмятежна, что стала камнем. По Микел'aнджело, кто сказал: в наш век легче быть камнем. Помните? Но для Анны лучше Овидий с мнением, что любовь травой не излечишь... Чем тогда? Чем? Безумствами? Временем? Или веком
Анечка прыснула, разлепив глаз.
– Вы про мення там?.. Броссьте, не надо... С ке вы там пьётте? С Пайи Михалови? Па Михалови? Миттин папа? Значит, вы сс ним, да? Об мне и Мите? Он гадкий урботень!
Я воскликнул: - Я помогу тебе! Мы наладим жизнь! Образуется! Внук мой...
– Митю забутте!
– вдруг она вскинулась.
– Ниччего от вас, слышите?! Вы всё сделали! Вы... зачем вы... Вы мне убийца! М'aмока! Вон его!!
Меня вырвало. Я бежал стремглав. Застегнув пальто, я дворами мчал к урбанистике; не хотел к Беренике, прячущей пару новых саш'e, играющей, верно, Скрябина...
Взяв на юг, я минут через семь был на Ленинградском. Некогда так, в ночи, я ходил за сомнительным счастьем, чтоб отыскать Её - воплощение грёзы, выпить в компании и развить модерновую, злую мысль. Двести лет спустя я помчал в такси, чтоб в ночных огнях переехать Камер-Коллежский вал, Скородом, предваряющий Центр, - и вылезти. Растревоженный, в сполохах и под рэп из динамиков, задеваемый встречными, я прошёл на второй этаж эксклюзивной пивной, в зал столиков деликатных конструкций с хрупкими стульями. Мест хватало. Я сел, чтоб видеть. Я хотел болтовни, драк, смеха - и даже смерти, лишь бы вовне быть, а не внутри себя. Взявши 'Гиннеса' (пусть фатеровы ампулы не могли качать в мой желудок секрет), в пальто, свесив полы, я стал смотреть вокруг. Здесь кутила солидная и пристойная публика, иностранщина. Я отвёл взгляд на кружку... Ишь, пузырит как... Всё мчит к свободе. Всё мнит сбежать в сём мире, выйти за рамки, в кои поставлено. Я и сам вот... Но, впрочем, хватит. 'Будь, Ника, с Тошей и с внуком Митей!' - выпил я с тостом. Анечка ведь когда-нибудь разболтает всё... Ну, а я уже... Рэп сменился вдруг 'Yesterday...' Да, 'Вчера'. Всё - вчера. Днесь - мой рак, месяц жизни. И ещё бр'aтина... Сбыть её!! Сбыть с квашнинством и со всей русскостью!! О, я ведаю, чт'o они, когда кажется, что любить, верить в Бога, быть, дескать, истинным может только Квашнин как русский. Это и создало, что я есмь: труп... Завтра же! Я продам её завтра же! А потом - Марку в Квасовку, примирить чтоб с Закваскиным. В духе нового Агасфера, коим я рад стать.
Вылакав кружку, я улыбнулся. Мне хорошо пока. Плохо будет мне позже. Разум туманился, но я выделил хеканье. Да никак это Шмыгов?!
– напоминанием, что я должен свести их как-нибудь с Маркой... Он сидел в уголке с тем мальчиком в белой куртке с поднятым воротом, над каким стыли 'oкулы под мочалкой причёски. С узкою челюстью, что бросала [и] в ходе речи, мальчик - как колли... Вроде, 'Калерий'?
– Ты спициально? Я ни хочу пивас. Жри ты сам его, пидарасина. Объиснял тибе, что хочу в притон клёвый? Псих ты, блин, панцирный!
– Ну, Калигульчик...
– урезонивал Шмыгов, бывший спиной ко мне.
– Я фигню ни люблю. Я прикид люблю. Где вино?
Шмыгов стрельнул очками ниже прилизанной своей проседи (парика?) и блеснул серьгой в ухе.
– Кельнер!
Он углядел меня и зацикал Калерию.
– Что тише, тише?!
– нёс тот капризно.
– Ты обищал мне! Где твои Англии?
Я позвал их (для дела), но Шмыгов начал, севши напротив и скомороша:
– Мы они самые. Blue! Не знали?.. Кельнер, чёрт! Вин! Французских! Вы здесь случайно, сэр?