Русская философия смерти. Антология
Шрифт:
Но прежде, нежели нам вдаться в совершенное огорчение о сем, рассмотрим и самые сии толь жестокие являющиеся нам обстоятельства, с тем твердым духом, который прямое любомудрие производит, и с тою беспристрастностию и предвидением, какого требовать надлежит от просвещенного разума.
Жалеет человек при часе смертном о ближних своих и о друзьях. Но сии ближние и друзья суть ли сами бессмертны? А понеже они не суть, то тот же рок самих их угрожает; и колико, каждый доживши, не говорю до поздней старости, но и в среднем возрасте, если подумает, лишился родственников, свойственников и друзей своих, да исчислит все сии огорчения, приключенные ему их смертию, и да подумает тогда, восхочет ли еще множество их претерпеть, и под видом, якобы желал себя сохранить до сих ближних людей, остаться последним из всего своего поколения и знакомств. А если учинить такие размышления, и после сего будет видно, что не столь сожалеет о том, что оставляет естествующих, как о том, что сам естествовать
Что же касается до того, чье естествование есть нужно остающимся, сие важнейшее обстоятельство представляет; ибо, хотя Закон нас и научает, что должны мы судьбу свою предати на волю Высшего, хотя зрим множество примеров, что сироты, оставленные, казалось, без всякой помощи, непредвидимыми случаями величайшее счастие себе соделали. <…> Юноши, не имея надежды на родителя, искали достоинствами своими по службе сие счастие получить. Правда, что много можно представить противных сему примеров, где во всех частях светского счастия кончиною родителя дети потеряли, но какие? Такие, которые, надеясь на родительское защищение во службе, и по должностям своим ни к чему не прилежали, пока достойной, или случайной, родитель их поддерживал, но тех мест недостоинства их закрывались, но, вместе с смертью того, и все пороки их явны всем стали. Другие, которые при родителях своих накопили множество тайных долгов, вскоре оставленное родителем имение размотали, то сему уже не смерть родителя причиной, но худые нравы сих, которые бы долго ли, или бы коротко, всегда в такие проступки ввалились, и тем бы неисправнее, что молодой может очувствоваться, а заматеревший в пороке никогда, да и некогда будет.
Но за всем сим предел положен, его же прейтить невозможно, что всякий родившийся должен умереть: страшливый смерти человек тужит, что оставляет детей, родственников и друзей своих; но тужи он, зная, что и они, долго ли, коротко ли, ту же судьбину вкусить должны. А потому, если он не умрет прежде, то те должны прежде его жизни лишиться; если прямую имеет к ним любовь, возжелает ли он быть погребателем всех себе любимых? Возжелает ли при старости дней своих, яко другого веку человек оставшийся один, по гробах и пеплах их, смоченных его слезами, без помощи и без сожаления проживши в горести последние дни своей жизни, воздать последний долг природе? Да воззрит кто именитый, кои наиболее ощущают страх смерти, на множество портретов его предков, служащих украшением его комнатам: они безмолвно ему вещают, что жили и умерли, и что он к той же судьбе должен изготовляться; да, отгнав мирские мысли, войдет таковой в ту свою комнату: он узрит в ней не украшения, но погребальные знаки, показующие тленность естества человеческого.
Но воззрим, чего лишаемся из благ света? Да рассмотрит каждый человек прилежно свою жизнь, да исчислит все свои приключения с самого своего младенчества; болезни, которые его сердый, от коего все благо зависит, конечно бы, не учинил сего часу: если бы он в самом деле не был благ и полезен роду человеческому.
III
Приступаю к третьему вопросу. Как умираем? Я уже выше сказал, что умираем мы безболезненно; ибо сохранение и лишение чувств не может быть в единое время. Но со всем тем чувствование, что мы из бытия в небытие преходим, делает ужас душе нашей. Является, что сие есть чувствие естественное души нашей, омраченной соединением ее с телом, почему она и не может ясного понятия о самой бессмертности своей иметь. Ибо не душевное чувствование, но рассудок наш уверяет душу нашу в ее бессмертии. Но как остается, однако, в ней ощущение ее бессмертия, то представление какого уничтожения ее бытия ее возмущает? Но, оставя бессмертие души, основанное на философических доказательствах и на предании святые нашея Веры (ибо не богословский труд пишу), представим хотя себе, что смертию в ничто обращаемся. То и в сем случае я не знаю, чего трепетать. Если я довольно доказал, что время нашего житья в свете несть иное что, как труд и болезнь, то, кажется, и самое уничтожение не страшно; потому что, если лишаемся тогда же и всех злоключений, которых, конечно, более в свете есть. Страждущий в болезни или в тяжкой работе находящийся раб не с удовольствием ли ожидает, чтоб сон чувства его успокоил? Не счастливыми ли считает те минуты, когда, погруженный во сне, лишен пребывает своих чувств? То, страшливые смерти, почтите, что вы засыпаете на неизвестное вам время или навек; почтите, что если сим крепким сном вы лишаетесь малых благ, лишаетесь и больших зол. Если вы лишаетесь бесконечных ваших мирских надежд, зависящих от счастия, лишаетесь и всех несчастий, которые вас могут постигнуть.
Но коль превосходно должен тот в бодрости укрепиться при сем последнем часе, который есть уверен в бессмертии души и в правосудии и милосердии своего Создателя; который век свой направлял, колико мог, по Его Закону; который в смертном часе не иное что зрит, как преселение в лучшее состояние того, что прямо его существо составляет; не с дерзостию, однако, полагает сию надежду, но утверждается наиболее на благости Божией. Упоенный такими чувствами человек, конечно, возрадуется
Разговор о бессмертии души
Предисловие
Обыкновенно когда читают какое сочинение, то хотят знать имя сочинителя и причины, побудившие его к сему сочинению. Я, колико возможно, удовлетворяя всем тем, кто возьмет труд следующее сочинение прочесть, на первое скажу, что не нахожу нужным имя мое провозгласить, образ же мыслей моих довольно виден в самом сем сочинении; но что касается до причины, побудившей меня, человека, мало упражняющегося в метафизике и богословии, сему предложу здесь повествие.
Еще в 1781 г., быв в деревне, случилось мне занемочь жестокою коликою, которая трои сутки у меня беспрерывно продолжалась. Среди мучений и терзаний сей тяжкие болезни препровождая ночи без сна и считая, что болезнь сия может и смерть мне приключить, размышлял я о бессмертии души. Благодатию Господнею от сей болезни я свободился и хотел тогда же во время болезни соделанные мною размышления положить на бумагу, что мною и зачато было; но многие другие застигшие меня недосуги не дозволили мне тогда сего окончить, и тако протекло семь лет до сего 1788 года. Ныне же, читая труды Платона1, греческого философа, особливо восхищен я был его беседою, именуемую «Федон», где он представляет Сократа2, осужденного на смерть и, прежде нежели выпить яд, в самый тот день с друзьями своими беседующего о бессмертии души. Воистину сия преизящная беседа долженствовала бы у меня отнять охоту, чтоб о такой же причине писать; но я, удивляясь мудрости Платоновой и изящности сей беседы, приметил, что поелику человек, и человек эллин, он все нужное по утверждению бессмертия души вмести; но не достает в сей беседе того, чему и быть не можно, то есть просвещения Христианским Законом и после учиненных в естестве откровений. Сие побудило меня, в подражание Платону, сочинить подобную же беседу о бессмертии души. Но первая мне трудность предстала, кого я для себя изберу разглагольствователями, чтоб люди были невымышленные, обстоятельства их известные и особы бы их довольно именитые, дабы привлечи внимание читателей.
Размышляя о разных случаях, бывших в отечестве моем, представился мне случай несчастной смерти обер-егермейстера и кабинет-министра Артемья Петровича Волынского3, мужа именитого своими заслугами, учиненными еще Петру Великому, делами, в которые он был употреблен, и своим разумом, и который, наконец, при императрице Анне Иоанновне и при бывшем тогда при ней герцоге Курляндском, обер-камергере Бироне4, жестокую и поносную смерть претерпел. Не буду я из почтения к монархине, тогда царствующей, описывать о деле сего Волынского, ибо беспристрастному и разумному человеку по самому обнародованному тогда манифесту может видимо быть, преступление ли или несчастие есть виною его поносной смерти. Купно с ним многие другие погибли и претерпели, о которых колико до сведения моего дошло, все были люди отличной честности и разума, и сие, по крайней мере, делает честь Артемью Петровичу Волынскому, что друзья его таковы были.
Не упоминаю я о прочих, дабы не подать огорчения их потомкам; но должен я именовать Андрея Федоровича Хрущова5, мужа отличной добродетели, разума и учения, любящего философию и прилежавшего к ней, переведшего тогда изящное сочинение Ламота Фенелона «Похождение Телемака, сына Улиссова»6. Сего я избрал в разглагольствователи в моей беседе, которая тем еще более имеет сходствия с «Федоном» Платоновым, что и Хрущов сей в таких же обстоятельствах находился, как Сократ.
Трудность мне настояла сыскать второго разглагольствователя, ибо легко было в Афинах то сыскать, где осужденные на смерть были посещаемы их друзьями и родственниками; но в тайную канцелярию никто, кроме судей, пристава, стражей и палачей, не проникал. И тако избрал я для сего пристава, который был у всех несчастных, содержащихся по сему делу, – Никиту Федоровича Коковинского, тогда бывшего гвардии офицером. Сей человек был честный, разумный и при наблюдении порученного ему дела сострадателен, и с самою опасностью себе за его сострадание к несчастным, содержавшимся под его стражею.
Сие есть история сего сочинения о разглагольствующих; как же и исполнил, сие предаю на суд читателей.
О бессмертии души
Разговор
Хрущов, Коковинский
Х. Кто тут?
К. Я.
Х. Вы необыкновенно рано меня посетили.
К. Увы! возложенная на меня должность, к огорчению моему, меня делать сие заставляет; и я истинно сожалею, если покой ваш помешал, ежели вы его имели.