Русская канарейка. Голос
Шрифт:
— Вам эта карточка знакома?
Эська на фото (высокая шейка, черная бархотка, кружева валансьен, победная юная прелесть) по-прежнему тянулась губами к кенарю на жердочке.
Илья как глянул, так и ахнул. Помолчал, прослезился. Отер большим пальцем оба глаза и взволнованно спросил:
— Вы из семьи Желтухина Первого?
Леон опять молча кивнул.
Ну и дальше покатилось…
И чай остыл, и снова был заварен, пока «известная одесская балерина» превращалась в Эську, в Барышню и исполняла «Полонез» Огинского — тот самый, над которым до конца
Ну что ж, вот, значит, и познакомились…
А комната была прекрасная. Соразмерно-просторная, приветливая, и дубовая громада исповедальни не портила ее, а как бы освящала и делала необыкновенной, значительной. За окном пылало и плыло облако огненной скумпии, а в комнате ей отзывалась могучая пальма, выращенная когда-то из косточки. Где-то там, неподалеку, но недостижимо восходили, расстилались, длились ныне вырубленные апортовые сады, куда на лыжах Айя бегала встречать рассвет. Где-то там, на горизонте, но волнующе близко леденисто млели в утреннем солнце снежные пики гор, и совсем рядом бежал проспект, на котором из армейского грузовика ей в грудь прилетело большое яблоко… Вот, значит, где она выросла.
— Однажды в конце осени, — рассказывала она, — за год до бабушкиной смерти, по саду прошел трактор, повалил все яблони: опрокидывал их ударом в грудь. Но их не прикончили, не выкорчевали. И весной эти поваленные яблони зацвели. И лежали рядами, цветущие, как молодые убранные покойницы, — их потом так и вывозили оттуда, в цветах. Такое сладостное благоухание было разлито в воздухе — невероятное, в последний раз! И так покорно и прекрасно дрожали-колыхались бело-розовые ветви, полные цветов… Мы с папой стояли и смотрели им вслед, держась за руки. Вот это было страшно — эта похоронная процессия… Теперь на их месте — микрорайон Алмагуль, — добавила она. — В смысле, «Цветок яблони».
— Да. Но все-таки: при чем тут моя дочь? — спросил Илья Константинович точно как Айя: неожиданно и прямо.
И разом ушли легкость и артистизм, умение вывинтиться из любой щекотливой закрути. Ушли слова. Леон вдруг обнаружил, что ничего не способен сказать сейчас этому человеку, ее отцу, кроме правды.
— Дело в том… — проговорил он, с трудом выуживая слова из внезапно пересохшей гортани, — дело в том, что мы повстречались — там, на острове. Знаете, как судьба… А потом я ее потерял.
— Это бывает, — спокойно заметил Илья Константинович. — Она обычно сама всех с удовольствием теряет. Не хочу вас огорчать, но вот уж кто — не канарейка. Вот кто — птица свободная.
— Нет! — горячо возразил Леон. — Тут точно я виноват, я один. А ваш адрес — это вообще единственное,
И тут произошло нечто, Леоном не предвиденное. Этот по всем признакам мягкий, сочувственный человек (Айя говорила: «Папа вообще никому не может отказать, он потом мучается») твердо и спокойно возразил:
— Она не милая. Айя — трудная, своевольная и резкая. И если не сочла нужным оставить вам номер своего телефона, значит, так тому и быть. Извините, я давным-давно не правлю поступков своей дочери.
Леон отставил чашку, поднялся из-за стола.
Я к вам из Парижа летел! Я вам… я же все объяснил… я вас умолял!!! — все это он вопил, не переставая, — само собой, молча, внутри. Вслух сказал:
— Должно быть, вы правы, Илья Константинович… Ну что ж. Благодарю за чай.
Подобрал свой рюкзак и пошел к дверям.
— Постойте, — окликнул Илья. Лицо у него было спокойным, доброжелательным, будто они погоду сейчас обсуждали. — У вас же еще времени навалом. Не хотите моих птенцов посмотреть? А потом я вам такси вызову.
Леон даже растерялся, усмехнулся мысленно: не предложит ли он мне еще — в шахматишки, после этакой затрещины? Все равно самолет, мол, не скоро.
— Вам неинтересно? — спросил Илья.
— Ну почему же… — выдавил Леон. И пожал плечами. — Отчего же…
Они спустились в подвал — замечательно оборудованную и освещенную лабораторию, царство клеток и клеточек, мешков и мешочков, каких-то коробок с кормами… Тут же в углу стоял офисный стол с компьютером, принтером и факсом. И кругом лампы, радиаторы, встроенная вентиляция — солидное хозяйство. Минут пятнадцать хозяин все это ему демонстрировал со сдержанной гордостью.
Бред какой-то! Да он не понимает или не хочет понять…
— В год развожу не более тридцати птенцов, знаете ли, — говорил Илья. — Каждый «студент» требует индивидуального подхода. Можно, конечно, иначе к этому отнестись. Мой знакомый канаровод во Франции — тот занимается цветными породами — разводит птиц сотнями! У него все это производство в отдельном доме, несколько тысяч птиц. И работников несколько, и уход-кормление конвейерно-поточные. Это не по мне…
Бред, бред, похмельный сон!.. Неужели так и уеду — ни намека, ни зацепки, как фрайер какой-нибудь?
— Да и вообще, с певчими породами все гораздо сложнее: довести до конкурсного уровня «маэстро» очень трудно, дай бог, если получится в год — одного. Два — это уже редкость, большая удача. Потому у меня самцовые клетки — видите, в закрытых шкафах. В этом необходимость сохранения песни-голоса… Шкаф — это чехол для инструмента. Чтобы не портился.
— Так что же кенарь — всю жизнь в шкафу, в темноте должен сидеть? — неприятно удивился Леон. Его даже передернуло: надо же, какая жестокость!