Русская поэзия за 30 лет (1956-1989)
Шрифт:
Стихи Тарковского не публиковались. Его убежищем стала восточная поэзия. Но почему он, как переводчик, связал свою судьбу с персидской, армянской, туркменской, узбекской поэзией? Вот отрывок из его знаменитого не переводного стихотворения "Переводчик".
Полуголый палач в застенке
Воду пьет и таращит зенки,
Все равно мертвеца в рядно
Зашивают, пока темно.
Спи без просыпу, царь природы!
Где твой меч и твои права?
Ах, восточные переводы,
Как болит от вас голова!
Да пребудет роза
Да царит над голодным тифом,
И соленой паршой степей
Лунный выкормыш — соловей!
Для чего я лучшие годы
Продал за чужие слова?
Ах, восточные переводы,
Как болит от вас голова!
Роза, пришедшая в эти стихи из старой персидской, ещё домусульманской поэзии и нависшая над голодной землей — очень многозначный символ.
Разве не были такими «розами» лакировочные фильмы 30-40-х годов? Марши энтузиастов и прочие трели, заглушавшие голоса из застенков? Ох, как всё это оказывалось похоже на пышные газеллы восточного средневековья! За ними тоже не был виден ужас реального быта средневекового востока… Да и Россия не совсем Европа…
Но есть и еще причина интереса к востоку: Тарковскому органически близки философские тенденции суфийских мудрецов и поэтов, живших в Иране в 12–13 веках. А переводя этих поэтов, можно было себе немало позволить — ведь с подстрочника же! Кто станет сравнивать русские переводы с персидскими или староармянскими оригиналами? Да и кто знал эти языки?
Вот поразительный пример: когда во время войны вышел "перевод" Тарковского колоссальной по объёму поэмы "Сорок девушек", то в подзаголовке стояло "каракалпакский эпос".
А более чем три десятилетия спустя, в "Избранном" 1982 года отрывки из этой огромной поэмы уже были напечатаны среди собственных произведений Тарковского, хотя и указано, что поэма писалась "по мотивам" народных сказаний каракалпаков.
Итак, Тарковскому приходилось выдавать собственное творчество за перевод, чтобы опубликовать! Одни только нередкие аллюзии, да и прямые ссылки в тексте на суфиев, исключали в то время публикацию этой любимой Тарковским поэмы под собственным именем. А как фольклорное произведение, она была напечатана огромным тиражом. И невероятно изобретательная смена ритмов и мелодий, что вовсе не свойственно поэзии Востока, ни у кого тогда не вызвала подозрений: ну, мало ли как переводят с подстрочников…
Сравнивая дарование Тарковского с близкими ему Державиным и отчасти Тютчевым, критик Сергей Чупринин говорит в предисловии к однотомнику 1982 года: "Отношения между поэтом и миром справедливо было бы назвать средневековыми. Таковы отношения сюзерена и вассала, владыки и прихожанина". И дальше: "Слишком велика иерархическая дистанция, разделяющая мир и человека, слишком не¬соизмеримы их уделы".
Впервые вместо полагающегося по соцреалистическим нормам восхваления человека (Человека!), особенно советского, вместо идеологии антропоцентрического зазнайства, принятого за последнюю и обязательную истину в СССР, поэт с уважением говорит о мысли, бьющейся над главным гамлетовским вопросом. Вспоминаются тут слова Гавриила Державина:
Я — связь миров
Я крайня степень вещества,
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества.
Именно перекликающееся с державинским представление о двуедином начале в человеке, по ощущению Тарковского — «божественное и тварное вместе», — именно эта двойственность и заставляет его метаться в поисках смысла бытия. Вот почему на строку Державина "Я царь, я раб, я червь, я Бог" откликаются стихи Тарковского, говорящие о человеке –
Два берега связующее море,
Два космоса соединивший мост.
И вот — словно Гамлет с черепом Йорика в руках — Тарковский хочет угадать, а есть ли встреча с ушедшим и ушедшими?
А если это ложь, а если это сказка,
И если не лицо, а гипсовая маска
Глядит из-под земли на каждого из нас,
Камнями жесткими своих бесслезных глаз?
Поэзия Арсения Тарковского пронизана спором смертности с бессмертием. И дело не только в том, что суть человека двойственна, а в том, что эта двойная суть (как, впрочем, и в философии Бердяева) определяет свободу выбора: быть ли роботом обстоятельств, судьбы, бога, или быть соучастником продолжающегося вечно процесса сотворения мира, попутно, кстати, опровергая красноречие лермонтовского демона — «клянусь я первым днём творенья, клянусь его последним днём»…
25. ОПЕРА НИЩИХ (Александр Галич)
1.
Среди русских стихотворцев с гитарой есть, как я думаю, только три поэта: Галич, Высоцкий и Окуджава.
Окуджава был первым, он появился не столько в литературе, сколько вообще в культурной жизни тогдашней России:
«Полвека все гитары были ржавы,
Традиция пошла от Окуджавы»
На мой взгляд, из этих трёх поэтов самый значительный — Александр Галич. Более того, посмею утверждать, что он (и безо всяких гитар) — один из самых крупных поэтов своего поколения. В начале семидесятых в журнале «Время и мы» появилась статья Натальи Рубинштейн о Галиче, которая называлась «Выключите магнитофон. Поговорим о поэте».
Поэзия Александра Галича — энциклопедия советской жизни. Если у Окуджавы советский быт — только призрак, а за ним — настоящее — созданное бескрайним романтизмом Окуджавы, то у Галича советский быт, вся советская жизнь — на вполне прозаической скамье подсудимых. Каждая песня — судебный процесс. Трагедия и сатира, лиризм и пророчество в этой поэзии истинно ренессансного масштаба, неразделимы. Грандиозный трибунал.
"Не судите, да не судимы…
Так вот, зна¬чит, и не судить?".
………………………………………..
Я не выбран. Но я — судья!»
Свидетели обвинения — 60 миллионов погибших в ла¬герях и тюрьмах, сколько-то выживших… А на скамье подсудимых кто? Вот толпы членов Союза писателей, современников Пастернака, которые гордятся «что он умер в своей постели». Убийцы — не колесованьем, а голосованьем…
Нет, никакая не свеча:
горела люстра,
Очки на морде палача
сверкали шустро…
Мы не забудем этот смех
и эту скуку,