Русская средневековая эстетика XI?XVII века
Шрифт:
Иван Тимофеев в своем «Временнике» подробно описывает (на чем мы еще остановимся) красоту «гроба Христова», который по образцу Иерусалимского «гроба» начал сооружать Борис Годунов, не жалея драгоценных материалов, но не успел завершить. С горечью сообщает Тимофеев, что захвативший власть самозванец, не имея никакой жалости к красоте, «нелепотне» разорил все «златое умоделство» с красотою его многою» на свои «доможителныя потребы безобразии» (343).
Вроде бы традиционный для древнерусского летописания мотив сожаления о разоренной захватчиками красоте произведений искусства как устойчивый словесный стереотип для выражения скорби по поводу разрушения всего строя, порядка мирной жизни, культуры, отеческой веры и т. п., но этот мотив по–новому звучит у автора начала XVII в. Уже сама фраза удивляет своей манерностью, изощренным «плетением словес» [372] . Еще более характерно именно для эстетики маньеризма само противопоставление изощренной и чрезмерной красоты огромного произведения декоративно–прикладного и ювелирного
372
Дословно она звучит так: «Гробозданное же златое умоделство все красотою его многою нелепотне Ростригою лжецарем на доможителныя потребы безобразии сокрушени разсыпашеся, неже хитротворение красоты жалость от разбиения удержа» (ПСВ 343).
Маньеристские тенденции в русской эстетике первой половины XVII в. были направлены на сохранение и поддержание средневековой духовной культуры. Они явились одной из скреп того «щита», которым традиционная русская культура пыталась защитить себя от вторжения культуры нового времени, не замечая, что и сами– скрепы уже порождение новой культуры, притом отнюдь не только отечественного происхождения. Тем не менее под прикрытием этого «щита» эстетические идеи Средневековья какое-то время не только сохраняли свое значение, но и получили определенное развитие. В первую очередь это касается представлений о красоте, об идеале человека.
По древней христианской концепции человек, как и весь мир, был создан Богом идеально прекрасным. Нарушение же этой изначальной красоты произошло и постоянно происходит от неверной ориентации свободной воли человека. Эту теорию поддерживает и русская эстетика XVII в. Так, дьяк Иван Тимофеев убежден, что по божественной заповеди человеку дано только по воскресении из мертвых «в первую бо лепоту и красоту облещися, яко въ ризу» (467).
В земной же своей жизни он сохраняет только остатки первозданной красоты. При этом мера физической красоты отпускается ему от природы, и он не в состоянии ее увеличить, а вот духовную красоту можно совершенствовать и развить до такого уровня, что она будет украшать не только ее носителя, но и распространяться в окружающее пространство. Князь И. А. Хворостинин писал о патриархе Гермогене Московском: «Въ та же времена добре украшающи патриаршеский святый престол Ермоген» (545). В этой стереотипной для летописцев фразе закреплено понимание русскими книжниками места и роли носителя духовной красоты в обществе.
Литература первой половины XVII в. во многом продолжала средневековые традиции создания идеальных образов благочестивых христиан. В традициях средневековых агиографов изображает патриарх Иов духовный облик царя Федора Ивановича, слабоумного сына Ивана Грозного, заступившего на царство после смерти своего отца. Под пером Иова он предстает образцом «красоты и светлости», которые сводятся у писателя–патриарха к традиционному набору христианских добродетелей, усиленных повышенной набожностью (ПЛДР 9, 78; 80; 110).
Муромский житель Дружина Осоргин написал «Повесть» о своей матери Улиянии, воссоздавая средневековый идеал женщины, праведно живущей в миру. Улияния имела большую семью, но за семейными заботами не забывала о благочестии и милосердии. Она регулярно заботилась о неимущих, кормила голодающих, помогала погребать нищих, во время чумы лечила и омывала больных. После смерти двух сыновей вела аскетический образ жизни в своем доме, так как муж не отпустил ее в монастырь (а нарушить волю мужа средневековая женщина даже ради благочестивой жизни не могла). Она прекратила плотское общение с мужем, спала на голой каменной печи, подкладывая еще под бока дрова с острыми углами и крючья. После смерти мужа жила еще 9 лет в строгой аскезе и добродетельной жизни. В один из голодных годов, когда она раздала все имущество нуждающимся, ее слуги пекли хлеб из древесной коры и лебеды, и ее молитвами он делался сладким. То есть уже при жизни на нее–снизошла божественная благодать, которая ярко проявилась в момент ее смерти: «И вси видеша около главы ея круг злат, яко же на иконах около глав святых пишется…. И в ту нощь видеша свет и свеща горяща и благоухание велие повеваше ис клети тоя» (РП 46).
Если у Дружины Осоргина мы находим практически продолжение средневековой агиографической традиции понимания идеального образа человека, то в «Повести» его современника князя Ивана Михайловича Катырева–Ростовского ясно проступают и новые черты в изображении человека. Автор завершает свою историческую повесть специальной главкой с портретной галереей основных персонажей описанных событий, которую называет: «Написание вкратце о царех Московских, о образех их, и о возрасте, и о нравах». Новым для русского эстетического сознания является уже сам факт специального выделения главы с описанием портретов исторических персонажей, новым, как мы увидим, оказывается и характер этих описаний.
Прежде всего в них хорошо ощутима тенденция к созданию почти реалистических портретов, подчеркиванию индивидуальных черт внешнего вида, характера, нравственного и духовного облика. Иван Грозный: «Царь Иван образом нелепым, очи имея серы, нос протягновен и покляп; возрастом [ростом] велик бяше, сухо тело имея, плещи имея высокие, груди широкы, мышцы толсты; муж
Идеализаторские тенденции, однако, начинают преобладать у Катырева–Ростовского, когда ему приходится описывать образы жертв Смуты—детей Бориса Годунова. Симпатии автора к ним побуждают его оставить позицию беспристрастного фиксатора увиденного, и он создает, пожалуй, наиболее подробные во всей древнерусской литературе идеализированные образы юных героев, высветленные нескрываемым авторским сочувствием к их судьбам. Приведу эти описания, учитывая их уникальность и эстетичеркую значимость, полностью. «Царевичь Федор, сын царя Бориса, отроча зело чюдно, благолепием цветуще, яко цвет дивный на селе, от Бога украшен, яко крин въ поли цветущи; очи имея великы черны, лице же ему бело, млечною белостию блистаяся, возрастом среду имея, телом изообилен. Научен же бе от отца своего книжному почитанию, и во ответех дивен и сладкоречив велми; пустотное же и гнило слово никогда же изо уст его исхождаше; о вере же и поучении книжном со усердием прилежа. Царевна же Ксения, дщерь царя Бориса, девица сущи, отроковица чюднаго домышления, зелною красотою лепа, бела велми, ягодами румяна, червлена губами, очи имея черны велики, светлостию блистаяся; когда же въ жалобе слезы изо очию оспущаше, тогда наипаче светлостию блистаху зелною; бровми союзна, телом изообилна, млечною белостию облиянна; возрастом ни высока, ни ниска; власы имея черны, велики, аки трубы, по плещам лежаху. Во всех женах благочиннийша и писанию книжному навычна, многим цветаше благоречием, во–истину во всех своих делах чредима; гласы воспеваемыя любляше и песни духовныя любезне желаше» (621).
Отличительной особенностью этих описаний является пристальный интерес их автора к видимой красоте внешнего облика юных героев. Если средневековые летописцы и агиографы ограничивались, как правило, лишь указанием на красоту («красен») внешнего облика и более подробно останавливались на духовно–нравственных достоинствах своих персонажей, то автор начала XVII в. главное внимание уделяет именно чувственно воспринимаемой красоте. Катырев–Ростовский впервые в русской литературе описывает цвет лица, глаза, губы, волосы своих героев. Конечно, эти характеристики еще достаточно стереотипны и в целом не выходят за рамки средневекового типа художественного мышления. Нечто близкое мы находим в византийском романе уже в XIII в. [373] , но в русской культуре они появляются впервые только в начале XVII в. и знаменуют новый этап в развитии эстетического сознания. Теперь писатель не просто восхищается красотой юноши или девушки, но стремится понять, из чего она складывается, осмыслить составляющие прекрасного облика, и не только статические (цвет кожи, волос, глаз, губ, форма бровей, тела), но и динамические. Он тонко подмечает, например, что испускающие слезы глаза девушки усиливают ее красоту— «наипаче светлостию блистаху зелною».
373
Ср.: Культура Византии. Втор. пол. VII-XII в. С. 461.
В XVII в. существенно возрастает по сравнению с предшествующим периодом значимость внешней, физической красоты. Она все чаще начинает цениться сама по себе, вне прямой зависимости от ее символической функции, которая, естественно, не снимается, но как бы уходит на уровень само собой разумеющихся представлений.
Показательны в этом плане эстетические интересы автора «Повести об азовском осадном сидении». Уделяя основное внимание героизму осажденных и чудесным явлениям, сопровождавшим оборону Азова, он не забывает с удивлением и даже восхищением отметить яркие, красочные одежды осаждавших город янычар: «…и все у них огненно, и платья на них на всех головах яныческих златоглавое, на янычанях на всех по збруям их одинаковая красная, яко зоря кажется» (РП 57). Как видим, автор на мгновение забывает о том, что речь идет о врагах, и отдается чисто эстетическому восприятию. В том же духе описывает он и начало атаки: «Знамена их зацвели на поле и прапоры, как есть по полю цветы многия. От труб великих и набатов их пошел неизреченной звук. Дивен и страшен приход их к нам под город» (65). Последняя формула («дивен и страшен»), как было неоднократно показано, в Древней Руси обычно относилась к чудесным, сверхъестественным видениям, знамениям и т. п., то есть являлась характеристикой эстетического феномена возвышенного. Так что и в этом L· случае эстетическое чувство у автора повести на мгновение оттесняет неприязнь по отношению к врагам Отечества.