Русская живопись. Пробуждение памяти
Шрифт:
Лично мне всегда казалось, что долг искусствоведа — преодолевать однобокость, если, конечно, тот или иной критик не хочет взять на себя роль рупора идей какого-либо мастера (как это сделал Н. Пунин в своей книге о Татлине) или целого направления. Наша обязанность — не только подвергать самостоятельному анализу различные явления искусства, но и сравнивать, сопоставлять, как бы угрюмо и косо ни смотрели художники на эти сопоставления. Филонов подлежит сопоставлениям и с символизмом, и с модерном, и с экспрессионизмом. История искусства показывает, что художник не может существовать совершенно одиноко — что он зависит от современного стиля (даже если ему противостоит), что он зримыми и незримыми нитями связан с важными тенденциями творческого развития, что вершины достигаются тогда, когда есть трамплин для прыжка. Такой аспект и входит в задачу настоящего разговора о Филонове.
В поисках творческого направления, к которому
Интересно сопоставить истолкование времени в произведениях Филонова и представителей иных движений, включая экспрессионистов.
Реализм середины и второй половины XIX века (особенно русский) фиксировал время в совершенно конкретном проявлении. Иногда намеренно заострялась историческая конкретность, что, например, чувствуется в жанровых картинах и портретах Репина: время фиксируется в одной точке, на которую ориентировано и предшествующее, и последующее действие. Импрессионизм конкретность восприятия времени как бы перенимает у реализма, но переносит акцент с действия на восприятие. В стиле модерн время иное — замедленное, растянутое. Эта замедленность особенно часто дает о себе знать у Врубеля, который любит остановки, паузы после фиксации какого-либо момента. В произведениях мастеров французского Ар Нуво или немецкого югендстиля мы часто встречаем фигуры, застывшие в безмолвном общении друг с другом, в зафиксированных позах, в ситуации бездействия или в момент достижения кульминации, что также позволяет остановить время. В экспрессионизме время можно назвать открытым, вновь заостренным, сконцентрированным в порыве. В этом отношении Филонов расходится с экспрессионистами и скорее приближается к Врубелю. Филоновское время — эпическое, мифологизированное. Оно как бы цепенеет вслед за застывшими в нечеловеческих позах мужчиной и женщиной (картина «Мужчина и женщина»), вслед за замершей в своем движении водой, словно ставшей льдом и сковавшей «барку жизни», вплывающую в «мировый расцвет» (картина «Вход в мировой расцвет»), вслед за остановившимся над жертвой кинжалом и зафиксировавшим вечность между жизнью и смертью (картина «Кабан»). Относительность временных факторов, нарушение конкретного времени, выход за его пределы — все это довольно типично для художника. Но помимо того, как конкретно пользуется Филонов в своих картинах категорией времени, возникает и другой аспект. Когда смотришь на его произведения, рождается какое-то общее представление о времени. Оно даже не историческое (показательно, что у Филонова никогда нет никаких признаков той или иной эпохи), а как бы надысторическое, объединяющее далекое прошлое, настоящее и будущее. В нем все сливается в единое целое. Средневековый богослов назвал бы его апокалипсическим или временем после Страшного Суда, а философ начала XX века — четвертым измерением.
В те годы, когда Филонов складывался и с наибольшей эффективностью реализовывал свой метод, художники, философы и ученые обсуждали проблему четвертого измерения. В 1910-е годы были сделаны переводы американского ученого Хинтона, изданы книги русского философа Успенского, посвященные этой проблеме. Трудно с уверенностью утверждать, что Филонов был в курсе всех дебатов, которые велись по данному поводу. Но некоторых вещей он просто не мог не заметить. Например, в № 3 сборника «Союза молодежи» (1913) — того самого «Союза», в котором он состоял и выставлялся, — перевод и пересказ книги Глеза и Метценже «О кубизме», сделанный Матюшиным, был пересыпан цитатами из Успенского. Идеи четвертого измерения
И у Филонова время — вне конкретных точек отсчета, его Вселенная живет в особом измерении. Успенский в своих работах не раз касался нового искусства. Он считал, что современные художники — например, футуристы — часто злоупотребляют новыми философскими идеями, берут их «напрокат», а сами решают проблемы легковесно. Филонов не пользовался ни модной терминологией, ни чужими мыслями. Тем не менее именно он мог дать почувствовать особое измерение, в котором пребывает его образный мир, особое время, в котором этот мир развернут.
Корень такого понимания мира — в эпичности Филонова, в преодолении субъективизма ощущений, в его «объективности» . Все эти качества коренным образом противоречат сущности экспрессионизма. Но, может быть, не это — самое главное в данном случае, а вновь — единство коренных противоположностей, что делает фигуру Филонова такой сложной и такой цельной. Необходимо было колоссальное напряжение субъективных качеств (притом совершенно особых, неповторимых), чтобы достичь объективности. Прежде всего ему и дано было это сделать (и лишь немногим другим).
Особые отношения возникают у Филонова с футуризмом. Стремление проникнуть в прошлое через единое неделимое время приводит его к поиску пути в будущее — пути к «мировому расцвету». Своей пророческой целенаправленностью он футуристичен, хотя и далек от живописного футуризма самой художественной проблематикой творчества. Но зато близок футуризму поэтическому — и особенно Велимиру Хлебникову. Их близость заключается прежде всего в одномерности прошлого и будущего. Хлебников был пророком в русской поэзии. Он открывал первичную сущность мифологического мышления, восходил к первоначальному значению слова, искал новые способы человеческого общения, законы времени, законы судьбы, законы чисел. И у Хлебникова, и у Филонова реальный мир подчас зашифрован. Образы и символы в их поэзии надо разгадывать. Они учат смотреть в глубину, постигать сущность предметов, проникая сквозь их поверхность.
1982 г.
Ускользающий лик Шагала
Марк Захарович Шагал прожил почти сто лет (1887-1985), из них более шестидесяти за пределами России — в основном во Франции. Часто его считают французским художником: во многих музеях мира на этикетках его картин рядом с именем и названием стоит слово «Франция». Если иметь и виду длительность «прописки» в стране, такое определение может показаться убедительным. Но вместе с тем представить Шагала вне России, выросшим на какой-то иной почве — невозможно.
Он родился в Витебске, в черте еврейской оседлости; в детские годы сжился с местечковым бытом, воспринял все обычаи и привычки традиционной религиозной семьи. Казалось бы, в юности ничто не обещало ему мировой славы. Но неистребимый дар и счастливая судьба вынесли его по крутой траектории вверх, и буквально в течение каких-то двух-трех лет он оказался в кругу самых изысканных ценителей живописи, самых талантливых художников того времени, пролагавших новые пути.
Каждый шаг, который совершил в те годы молодой Шагал, был подобен гигантскому прыжку в новый мир. Сначала — переезд в Петербург, где он поступил в школу Общества поощрения художеств, а потом в частную студию Званцевой — здесь его учителями были Л.С. Бакст и М.В. Добужинский. Но петербургская жизнь оказалась недолгой. В 1910 году Шагал уже попал в Париж, где сразу же сблизился с Гийомом Аполлинером — знаменитым французским поэтом и критиком и с его кружком, куда входили известные живописцы и литераторы Парижа. В двадцать три года, когда Париж, собиравший таланты со всего мира, принял его в свое лоно, Шагал был уже сформировавшимся живописцем и вскоре стал знаменитостью. После этого жизнь художника раскручивалась как бы по заданному маршруту, но уже в замедленном темпе. 1914-1922 годы он провел в России, затем уехал во Францию, тревожные годы второй мировой войны прошли в Америке, наконец, остальное время — более сорока лет — вновь во Франции.
Сколько бы ни ездил Шагал, его Витебск постоянно оставался с ним. Он вобрал в себя не только воспоминания детства, но и память поколений. Когда в середине 1910-х годов Шагал на короткое время оказался в родных местах по возвращении из-за границы, он приник к Витебску как к неиссякаемому источнику и начал создавать произведения этюдного характера, «документы» (как называл их сам художник), фиксирующие обстановку его дома, местечка, родные лица. Он словно предчувствовал, что надо накопить материал на всю свою долгую жизнь.