Русские мыслители
Шрифт:
Тургенев понимал культурное отчаяние своего друга и сочувствовал Герцену. Подобно Карлейлю и Флоберу, подобно Стендалю и Ницше, Ибсену и Вагнеру, Герцен чем дальше, тем больше задыхался в мире, обесценившем все прежние ценности. Все, что было свободного и достойного, независимого и творческого, захлебывалось, по мнению Герцена, под накатившей волной буржуазного филистерства, махрового мещанства; вся окружавшая жизнь, казалось, идет с молотка по воле крупных торговцев человеческим товаром и подчинявшихся им подлых, наглых приказчиков, обслуживавших исполинские акционерные общества, что именовались Англией, Францией, Германией; даже Италия, пишет Герцен, «Италия, самая поэтическая страна в Европе, не могла удержаться и тотчас покинула своего фанатического любовника Маццини, изменила своему мужу-геркулесу — Гарибальди, лишь только гениальный мещанин Кавур, толстенький, в очках, предложил ей взять ее на содержание»[301]. Неужто же России глядеть на разлагающиеся останки Европы, как на образец для подражания? Безусловно, близится час преображения и наступает
Тургенев принимал такие мысли Герцена как беспечное, безоглядное преувеличение, порожденное драматическим отчаянием. Разумеется, немцы напыщенны и смехотворны, а Людовик-Наполеон и парижские барышники омерзительны — однако западная цивилизация пока отнюдь не рушится. Она — величайшее достижение человечества. И не русским, не имеющим ничего, с нею сопоставимого, насмехаться над нею или гнать ее прочь от российских ворот. Тургенев звал Герцена утомленным и разочарованным человеком, искавшим себе после 1849-го новых идолов — и обнаружившим их в темных русских мужиках.
«<... > Без идола жить нельзя — так давай воздвигать алтарь этому новому неведомому богу> благо о нем почти ничего не известно — и опять можно молиться, и верить, и ждать. Бог этот делает совсем не то, что вы от него ждете — этоу по-вашему, временно, случайно, насильно привито ему внешней властью <...>. Одно из двух: либо служи революции, европейским идеалам по-прежнему — либо, если уж дошел до убежденья в их несостоятельности, имей дух и смелость посмотреть черту в оба глаза, скажи {Далее зачеркнуто: свое} guilty — в лицо всему европейскому человечеству — и не делай явных или подразумеваемых исключений в пользу новодолженствующего прийти россейского мессии»[302].
И там же: «... бог ваш любит до обожания то, что вы ненавидите — и ненавидит то, что вы любите, — бог принимает именно то, что вы за него отвергаете — вы отворачиваете глаза, затыкаете уши» — ибо русский мужик являет собою, в зародыше, наихудшего из консерваторов, и либеральные идеи просто не нужны ему. Тургенев никогда не утрачивал трезвого, реалистического взгляда на вещи. Он ощущал мельчайшие содрогания русской жизни, а особенно живо подмечал выражение того, что назвал «быстро изменявшейся физиономией русских людей культурного слоя»[303].
По собственным словам Тургенева, сказанным там же, он всего лишь запечатлевал то, что Шекспир зовет «the body and pressure of time»[304]. Он достоверно изображал всех — говорунов, идеалистов, борцов, малодушных трусов, реакционеров и радикалов, — иногда, как в «Дыме», с едкой полемической иронией; а как правило, с такой щепетильной, полнейшей добросовестностью, с таким глубоким разумением всей неоднозначности любого вопроса, с таким невозмутимым терпением, лишь временами сменявшимся нескрываемой иронией либо сатирой (при этом ни себя самого, ни своих же воззрений Тургенев тоже не щадил), что в разное время раздражал и сердил почти любого и всякого.
Те, кто доныне видят в Тургеневе только бесстрастного художника, высоко возносившегося над кипевшей идейной битвой, не без удивления узнбют: во всей истории русской — не исключаю, кстати, что и всемирной — литературы навряд ли сыщется другой писатель, которого столь яростно атаковали бы и справа, и слева. Достоевский и Толстой были куда как непримиримее и откровеннее в своих убеждениях, однако оба являли собою фигуры титанические, и противники смотрели на обоих с неким нервным почтением. Тургенев же титаном ни в коем случае не выглядел, он был покладист, насмешлив, чересчур вежлив и слишком неуверен в себе, чтобы вселять в окружающих робость. Он вовсе не служил ходячим воплощением определенных принципов, не проповедовал никаких учений, не предлагал панацеи, способной утихомирить так называемые «проклятые вопросы», личные и общественные.
«Он чувствовал и понимал жизнь в ее противоречиях, — сказал о Тургеневе Генри Джеймс, — <... > наши англо-саксонские, протестантские, исполненные морализма и условностей, мерки были ему полностью чужды <... > половина прелести общения с ним заключалась в окружающей его атмосфере, где ходульные фразы <... > звучали бы попросту смешно»[305]. В стране, где читатели — особенно молодые — и поныне ожидают от писателя нравственных наставлений, Тургенев не желал наставлять никого — и сознавал, какой ценой расплатится за свое безмолвие. Он ведал: русский читатель хочет услышать, во что положено верить, и как положено жить, ожидает, что его снабдят четко изложенным перечнем добродетелей и списком недвусмысленно противопоставленных другу негодяев и героев. Ежели автор не снабжает ничем из этого, сказал Тургенев, читатель негодует и бранится, поскольку ему и трудно и скучно рассуждать самому, искать свою собственную дорогу. И впрямь: Толстой никогда не заставляет сомневаться насчет того, кто из героев романа ему по душе, а кто нет; и Достоевский не скрывает, что именно кажется ему тропою, ведущей к спасению. Меж этими великими страдальцами, Лаокоонами от литературы, Тургенев стоит особняком,
Ни единая страна не требовала от своих писателей больше, чем Россия — и встарь, и нынче. Тургенева обвиняли в нерешительности, выжидании, слабоволии, приспособленчестве. Да и Тургенев мучился мыслями о том же самом. «Рудин», «Ася», «Накануне» — главные произведения 1850-х годов, посвящены, среди прочего, теме слабодушия: людской несостоятельности добросердечных, искренних идеалистов, бессильно и беспомощно сдающихся на милость силам застоя и безвременья. Рудин, списанный отчасти с молодого Бакунина, отчасти с самого Тургенева[306] — приверженец высоких идеалов, златоуст, очаровывающий собеседников, — излагает взгляды, которые автор и принимает и отстаивает. Но Рудин точно из воска вылеплен. В положении крайнего порядка, где надобны были смелость и решительность, он полностью падает духом и сникает. Рудинский друг, Лежнев, заступается за добрую память главного героя: идеалы его благородны, да «в том-то вся его беда, что натуры-то, собственно, в нем нет»[307]. В эпилоге (добавленном задним числом, при повторном издании книги) Рудин, после бесцельных скитаний, отважно и бессмысленно гибнет на парижских баррикадах 1848 года — и на эдакое, по мнению Тургенева, рудинский прообраз, Михаил Бакунин, едва ли был способен. А родная почва не дала бы Рудину и такой возможности: даже будь у него «натура» — что мог бы он совершить среди тогдашнего русского общества? Этот «лишний человек», предшественник и предок всех обаятельных, беззащитных и беспомощных говорунов, населяющих русскую литературу, — должен ли был он, да и мог ли он в ту эпоху и при тех обстоятельствах объявить войну отвратительной барыне и всему ее миру — перед коим вынужденно складывает оружие? Читательский вопрос повисает в воздухе. Елена из книги «Накануне» ищет героическую личность, способную вырвать ее из постылого и никчемного семейного существования, однако и самые лучшие, самые одаренные русские в ее кругу лишены силы воли, бездеятельны. Елена идет за болгарским заговорщиком Инсаровым — тот хуже воспитан, тот мельче, суше, бесчувственнее, чем ваятель Шубин или историк Берсенев, но, в отличие от них, Инсаров одержим единственной мыслью: освободить свою родину от турок — это всепоглощающая цель, крепко единящая Инсарова и с последним болгарским крестьянином, и с последним болгарским нищим. Елена идет за Инсаровым, поскольку лишь он один в окружающем ее мирке — натура цельная и неукротимая, поскольку лишь его идеалы подкрепляются всепобеждающей нравственной мощью.
Тургенев напечатал «Накануне» в «Современнике», радикальном журнале, упорно и проворно скатывавшемся влево.
Люди, образовавшие тамошний редакционный кружок, были столь же чужды Тургеневу, сколь и Толстому: оба писателя, не без достаточных к тому оснований, считали, что «Современником» заправляют скучные, узколобые доктринеры, лишенные всякого эстетического чутья, неумолимые враги прекрасного, безразличные к личным людским отношениям (архиважным для Тургенева), — но эти люди были дерзкими и сильными фанатиками, обо всем судившими в свете одной-единственной цели — освобождения русского народа. Ни на какие уступки эти люди не шли; они ломились вперед и требовали радикальных мер. Отмена крепостного права, столь глубоко тронувшая Тургенева и его друзей-либералов, казалась этим людям не зарей новой эпохи, а бесстыдным обманом: дескать, крестьяне по-прежнему прикованы к своим прежним помещикам цепями новых экономических условий.
Только «мужицкий топор», только вооруженное восстание несметных толп и способно принести России свободу! Николай Добролюбов, литературный редактор журнала, написал отзыв о «Накануне», где хвалил болгарина как положительного героя: человек жизни своей не пощадит, лишь бы изгнать из Болгарии турок. А мы? У нас, русских, пишет Добролюбов, имеются собственные «турки» — но «внутренние»: царский двор, помещики, генералы, чиновники, зарождающаяся буржуазия, угнетатели и эксплуататоры — использующие мужицкое невежество и применяющие грубую силу как оружие. Где же наши Инсаровы? Роман зовется «Накануне» — когда же придет настоящий день? Если он еще не пришел, то потому, что славная и просвещенная молодежь, подобная Шубину и Берсеневу, бессильно бездействует. Она парализована и, вопреки всем своим прекрасным словам, в итоге успешно приспособится к филистерским условностям окружающей жизни: молодые люди слишком тесно связаны с существующим строем несметными нитями семейных, общественных и экономических отношений, разорвать которых не решаются или не желают. «Всю эту среду перевернуть, — пишет Добролюбов в окончательно отредактированной статье, — так надо будет повернуть и себя; а подите-ко сядьте в пустой ящик, да и попробуйте его перевернуть вместе с собой. Каких усилий это потребует от вас! — между тем как, подойдя со стороны, вы одним толчком могли бы справиться с этим ящиком»[308]. Инсаров стоял поодаль от своего ящика — турецких притеснителей. И русские люди, настроенные всерьез, тоже должны выбраться из отечественного ящика, порвать любые и всякие связи со всем чудовищным порядком, а затем свергнуть его извне. Герцен и Огарев сидят себе в Лондоне и тратят время попусту, обличая отдельные случаи всероссийской несправедливости, лихоимства и правительственного произвола, но этим не только не ослабляют Империи, но даже, пожалуй, способствуют устранению пороков и недостатков, продлевают имперский век.