С НАМЕРЕНИЕМ ОСКОРБИТЬ (1998—2001)
Шрифт:
ТО, ЧТО МЫ ИМЕЕМ
Забавно получается. Вероятно, это связано с возрастом, но чем старше я становлюсь, тем меньше меня радует Рождество. С утра тебе звонят старушка-мать, братья, кузены с племянниками и прочая родня: счастливых праздников, как жаль, что мы не вместе, и так далее. А ты думаешь, что стал форменной антиобщественной свиньей, потому что всем семейным сборищам предпочитаешь «Рио-Браво» по телевизору. А смотреть, как рыбки славят младенца Христа, предпочитаешь в двадцати милях от берега, с книгой Конрада или Патрика О’Брайена на коленях и шестнадцатым каналом в наушниках, пытаясь выяснить, что там с этими треклятыми зимними изобарами. Вместо этого ты размышляешь о смысле тихих семейных радостей, стоя в очереди в супермаркете «Каррефур» или «Эроски» — не занимайте, сеньора — или отчаянно сигналя на перекрестке, чтобы приехать домой пораньше и млеть
Из века, который кончается тридцать первого декабря, ты прожил половину. Кстати, куда подевались умники, без тени сомнения объявившие миллениум в прошлом году? Оглядываясь назад, понимаешь, что настоящее Рождество бывает только в детстве. Те праздники, теперь безнадежно далекие, — это огоньки нарядных витрин, поленья, потрескивавшие в камине, пушистый снежок. Они пахли жареной индейкой. В них звучали голоса моих братьев, читавших вслух Новый Завет: «Как наконец Она родила Сына Своего первенца, и он нарек Ему имя: Иисус» [35] . Остальные Рождества, сохраненные на жестком диске твоей памяти, мало похожи на эти. В семидесятом я встречал Рождество на танкере «Пуэртольяно», у мыса Доброй Надежды под завывание ветра. В девяносто третьем мы с Маркесом сидели в каком-то окопе в Мостаре. То было время погибшей невинности, о котором я предпочел бы поскорее забыть. Нарядные ясли напоминают тебе о танке в израильской Меркаве, а рождественский снег — о том, как тяжело копать могилы в заледеневшей земле после того, как полиция Чаушеску сделала свою работу. «Дом, в котором ты теперь живешь, такой темный», — причитала вдова на бухарестском кладбище двадцать пятого декабря. Никакие рождественские песенки не заглушат эту.
35
Матф. 1:25.
Конечно, еще остаются дети. Когда видишь их, закутанных в шарфы, в нарядных вязаных шапках, начинает казаться, что игра стоит свеч. Невинность и все такое. Беда в том, что, стоит приглядеться к этим милым сорванцам, и становится не по себе. Начинаешь понимать, что в наш век скверного телевидения, всеобъемлющего потребления и чудовищного легкомыслия дети превратились в нелепые карикатуры на взрослых. Ты предлагаешь им Рождество по своим меркам: пустые коробки и оберточная бумага под елкой, которую бездумно срубили в стране, где лесов почти не осталось, а те, что остались, горят. Хотя, возможно, маленькие негодяи не желают ничего другого, потому что они твои дети, сотворенные по образу и подобия нашего общества. У нас такое Рождество, какое мы заслуживаем: эгоистичное, продажное, лицемерное, глупое, равнодушное, и такое же фальшивое, как Санта-Клаус у входа в Английский Двор. Взрослые разучились дарить своим детям такое Рождество, какое создавали для нас родители. Мы не такие благородные, как они, мы хуже, мы слишком мало страдали и мало любили. Раньше кредитная карточка решала не все. Смысл праздника был не в деньгах или подарках, а в семейном тепле, дружбе и любви.
В такие дни чувствуешь себя обессиленным, разбитым, виноватым, не способным ничего изменить и всей душой ненавидишь этот праздник. И тогда ты, привыкший жить в придуманном мире, который все же лучше, чем вся эта суета, встречаешь Рождество в компании Джека Обри и доктора Мэтьюрина на борту фрегата «Сюрприз». Или с Джоном Уэйном из «Рио-Браво», прислушиваясь к зову горна.
ОТСТАВШАЯ ОТ СТАИ
Кончается век и тысячелетие. Теперь он кончается по-настоящему. Если бы вы знали, как я благодарен супермаркетам, турагентствам, отелям и ресторанам, поднявшим цены, а так же всем недоумкам, решившим отпраздновать миллениум год назад, а не сейчас. Настоящего конца тысячелетия никто и не заметил. Все тихо и спокойно. Нет нужды терпеть больше глупости, чем обычно. Теперь о моих собственных глупостях. Я собирался представить вам что-то вроде размышлений об уходящем веке, который начинался надеждой на лучшее будущее, попытками мудрых и храбрых людей изменить мир, а под конец превратился в эпоху банкиров, политиков, торгашей и мошенников, играющих в гольф на могилах погибших революций и несбывшихся надежд. Я собирался написать об этом, но потом решил рассказать вам историю, которая не дает мне покоя вот уже несколько дней и, как мне кажется, имеет прямое отношение к концу тысячелетия. Эта совсем короткая история, похожая на сказку, произошла на
Большая стая птиц пересекала Средиземное море, чтобы достичь жаркого берега Африки. Они летели над водой, вслед за своими вожаками, оставляя позади дождевые облака, туда, к чистому небу над ярко-синей водой, к бурой линии далекого берега. Там тепло и много еды, там они построят гнезда, полюбят друг друга и выведут птенцов, чтобы весной вернуться с ними на север, по одному и тому же маршруту, неизменному с самого сотворения мира. Многие никогда не вернутся назад. Многие навсегда останутся в холодном северном краю. Это не хорошо и не плохо. Просто в жизни есть свои законы, и каждый из нас в глубине души полагает, что мир такой, каков он есть, и поменять ничего нельзя. Они проживают свой век, исполняя закон бога и природы. Важно, чтобы каждый год стая отправлялась в теплые края. Всегда разная и, тем не менее, всегда одна и та же.
Одна птица отстала. Стая улетела далеко вперед, черная и длинная, бесконечная. Молодые птицы тянулись за вожаком, сильным и мудрым. Возможно, та птица была слишком стара для долгого путешествия или больна, а может быть, ей просто не хватило сил. Сначала она летела вместе со всеми, а потом стала двигаться все медленнее и наконец оказалась последней. Даже самые слабые сородичи давно ее опередили. Расстояние между ними становилось все больше. И никто не оглядывался. Птицам нужно было двигаться вперед. Они ничего не могли поделать. Каждый был сам за себя, жил и двигался в стае. Таковы правила.
Отставшая птица отчаянно махала крыльями, стараясь удержаться, но силы покидали ее, а синяя поверхность воды неумолимо приближалась. Инстинкт говорил, что нужно бороться. Требовал тянуться к бурой линии горизонта. Какое-то время они летели вместе с другой утомленной птицей, поддерживая друг друга. Потом наша птица снова осталась одна. Слишком далеко улетели ее собратья, и она поняла, что никогда их не догонит. Совсем теряя силы, почти касаясь крыльями воды, она подумала, что бесконечная темная стая будет пролетать здесь по пути на север, когда придет весна, и это будет повторяться из года в год, до конца времен. Будут новые весны и новые прекрасные лета, как две капли воды похожие на те, что видела она. Таков закон. Вожаки и нетерпеливая молодежь снова потянутся к югу, и каждому из них однажды придется безнадежно бороться за жизнь, как она борется сейчас. И преодолевая последние метры, сломленная, обессиленная, птица успокоилась и погрузилась в воспоминания.
(Однажды эта птица опустилась на нос моей яхты, около якорной цепи. Какое-то время она не двигалась — должно быть, очень испугалась. «Оставайся, — сказал я без слов. — Я тебя не обижу». Но тут мне понадобилось ставить паруса, и неосторожное движение спугнуло птицу. Я долго смотрел, как она летит к югу, совсем низко над морем. У нее почти не осталось сил, но она продолжала бороться. Вскоре я потерял ее из виду).
2001
ОБ АНГЛИЧАНАХ И СОБАКАХ
Мой английский читатель написал мне интересное и полное живого юмора письмо, в котором с непередаваемым изяществом отчитал меня за привычку обзывать сынов Великобритании «английскими собаками». Ему хотелось бы знать, отчего я так нетерпим к породам, выведенным на его родине. Позвольте объясниться: английские собаки достойны всяческого уважения. Я имею в виду тех, кто говорит: гав-гав. Такие собаки, английские или нет, кажутся мне в высшей степени достойными существами, как я уже отмечал на этой странице, зачастую куда более достойными, чем люди. Было бы неплохо обладать их умом и благородством. Что же касается именно английских пород, то доказательством моей приверженности к ним можно считать тот факт, что у себя дома я держу лабрадора. С ними обожает фотографироваться принц Чарльз.
Если же говорить о двуногих англичанах, тут совсем другое дело. Мне бы не хотелось, чтобы мой английский друг принимал это на свой счет или на счет своей родины. Родина в данном случае меня нисколько не волнует. По крайней мере — родина, как ее понимают фанатики, проходимцы, дураки и злодеи. В конце концов, у каждого из нас собственный опыт и собственный критерий истины. И даже индивидуальное чувство юмора. Они определяют наши взгляды. Сам я родился в городе, неразрывно связанном с морем и прошлым. В этом городе привыкли считать, что от Англии исходит угроза. Из книг, из рассказов матери и деда я научился уважать этих напыщенных мерзавцев как политиков, дипломатов, воинов и прежде всего — моряков. И в то же время презирать их за лицемерие и жестокость. Особенно неприятна их манера переписывать историю по собственному вкусу, подчеркивая свое превосходство над другими народами. В любой книге о войне за независимость, морских сражениях или пиратах англичане стараются дискредитировать и унизить моих соотечественников. Прочтите английские военные мемуары, и вы узнаете, что это англичане разбили Бонапарта в Испании, а немытые и трусливые испанские союзники были еще хуже врагов-французов. В принципе, зная своих сограждан, я почти готов поверить. Но утверждения о том, что Испанию от Наполеона освободил Веллингтон, — уж точно полная чушь.