С тобой товарищи
Шрифт:
Так и погиб ни за что, ни про что. А Кристя и смерть мужа по-своему использовала:
— Не верил в бога, вот и погиб. Скоро вообще всем нехристям конец настанет. — Она доставала библию, водила по строчкам тонким пальцем и читала вслух:
«И настанет день, и будет богатый урожай, и будут полни закрома, и будут веселы люди, аки младенцы, не чуя беды. И сойдет на землю антихрист…»
— Видишь? —
Женя бледнел. С детских лет привык он слушаться мать. Отца в доме вроде и не было — никогда тот не возражал матери, ни о чем особенном не говорил. Иногда ласкал Женю торопливо, будто воровал. Мать не ласкала никогда.
— Одна на земле любовь должна быть: любовь к отцу всевышнему. Остальное тлен, — внушала она Жене.
С самого дня рождения окружала Женю тишина. Тишина дома, тишина большого пустого двора, тишина в сердце. Мать говорила ему о боге. И Жене было спокойно, что есть кто-то, кто решит его судьбу, если только он будет послушным. И он был послушным.
Еще раньше, чем азбуку, он узнал молитвы. Молитвы открыли ему первую красоту. Голос матери, когда она читала их нараспев, поразил Женю чем-то необыкновенным. Он слушал мать, широко раскрыв глаза, впитывал и себя мелодичные звуки, как губка, и неожиданно сам произнес молитву нараспев, и даже не произнес, а пропел чистым, звенящим, как струпа, голосом. Замерев, звук этот неизведанной радостью еще стоял у него в ушах.
— Пой, пой, сынок! — шептала мать, глядя на него большими восторженными глазами. А он вдруг заплакал, чувствуя, что этот тонкий звенящий звук иглой внезапно вошел в сердце. И кончился сонный покой. И не сомненья, а ожидание еще более прекрасного всколыхнуло его душу. Он стал нервным, даже каким-то пугливым, прислушивался к голосам, доносящимся с улицы, жадно впитывал а себя все, что видел и слышал в своем доме-крепости, горячо и страстно молился богу. Он ждал…
Первое посещение школы ошеломило его, захлестнуло, как морской прилив. Он ничего не понял, растерялся… Ему, привыкшему к тишине, молитвам, были чужды шум, визг, беготня… Но вдруг, как давным-давно от тонкого, иглой вошедшего в сердце звука, в нем что-то дрогнуло, сдвинулось с места. Он завизжал, запрыгал, засмеялся. Смеялся даже на уроке, тогда учительница потребовала, чтобы он вышел из класса. Он продолжал смеяться, хотя слезы уже подступили к горлу. И учительница взяла его за руку, желая вывести из класса. Он ничего не понял и упирался. Тогда она потянула его. Он перестал смеяться и, зарыдав, укусил ее за палец.
Он метался в горячке три дня. Никогда не слышанные шум, крик, беготня, учительница отчего-то лохматая, страшная, как чудовище, — все это болезненно смешалось о нем, перепуталось. Он вскакивал, кричал, плакал, кусал матери руки и затихал под ее синим горячим взглядом, под ее голос мелодичный и тихий, как ручей.
Он не хотел в школу. Но Кристя была хитра. Она знала, что этого ей не дадут сделать люди. И она убедила сына. Его перевели в другую школу. Но там уже знали о Жене.
Какой-то
— Ты всех кусаешь?
Женя молчал, но плечи у него начали подергиваться.
— Он припадочный, — тихо шепнул кто-то.
— А может, бешеный? — еще тише прошелестело сбоку. — Весной дядя Сеня бешеную собаку убил. Она кого-то кусала… Может, его?
…Он опять плакал дома.
— Не хочу, не хочу! — цеплялся он руками за мать.
— Злые, злые… демоны… Всем им гореть в геенне огненной! Молись царю пресветлому! Скоро и за твои слезы воздаст он сторицей. — Обнимала его мать за плечи, ставила на молитвы. И в молитвах приходило успокоение…
А потом чего-то стало не хватать. И почему-то именно в этом году сердце его все чаше и чаше плачет. Сердце, но не Женя. Он терпит, он крепится изо всех сил! Он не имеет права больше плакать! И так все зовут его «кисейной барышней», а кто-то еще более изобретательный прозвал его «Дон-Кихотом». Кто он — этот Дон-Кихот? Человек? Зверь?
…Тень от забора укоротилась и уже больше не прикрывала Женю.
«Пойти бы на реку! — мечтательно подумал он, но тут же отогнал от себя эту мысль. — Опять там эти…»
Он очень ясно увидел летящий булыжник. От него еще и сейчас болит у виска. Услышал смех и свист… Кулаки невольно сжались. В первый раз с вполне определенной злобой вспомнил он сверстников. И опять что-то забурлило, загудело внутри. Что нужно ему? Чего он хочет?
«Господи!» — вскрикнула в нем каждая жилочка. Уткнувшись лицом в траву, Женя замер. Потом рывком вскочил, без единой мысли в голове, как во сне, вышел на улицу.
…Река будто смыла с него злобу. Прохладные волны, в которые он окунулся, остудили мысли, и в сердце восстановилась давно забытая тишина, но была она более чуткая и взволнованная, чем прежде. Женя долго сидел на берегу. Поблизости никого не было. Лишь волны, шипя, накатывались на берег, оставляли на влажной гальке принесенную сверху набухшую, с резким запахом сырости телу, да, позвякивая цепями, качались на воде лодки.
Иногда вдоль по реке пробегал ветерок. Мимоходом, тронув Женины волосы, поднимал с земли и кружил в воздухе обрывки бумаг, шуршал по гальке сухими колючими песчинками и снова улетал туда, откуда временами доносились голоса людей. Там то смеялись, то звонко, заразительно визжали…
Смеркалось, а он все еще сидел, точно кто-то, пока еще не встреченный, но обязательный, должен был прийти сюда сегодня. Но не приходил никто. Только мелодично позванивали цепями лодки да мокро чмокала волнами быстрая река.
Вздохнув, Женя стал собираться домой.
У Дома культуры услышал он звуки баяна и песню, прекрасную и широкую, как река, в которой полчаса назад купался. Он замер… Музыка, музыка! От звуков ее будто подхватывает ветром, песет куда-то и кружится все: и земля, и небо, и воздух! Кружится в страстном порыве, и восторг этот передается Жене, и ему хочется плакать и… петь! Петь громко, петь во всю ширь своего сердца, петь так, чтоб перестали смеяться те, кто над ним смеется.
Никем не замеченный, он проскользнул в калитку, что вела во двор Дома культуры, и прильнул к окнам. Он даже не видел, был ли кто в зале, он слышал только песню. Как вдруг голос тихий, девичий спросил, как ему показалось, прямо над его ухом.