Сады диссидентов
Шрифт:
Ну ладно, вот я опять вернулась. Просто уходила поговорить по телефону с Розой. Все одно и то же по кругу – каждодневные жалобы на местных политиканов. Она называет их “кланом”, всех этих местных епископов и жуликов, с которыми имеет дело в правлении Публичной библиотеки Куинса: это судья Фри, Дональд Мейнз, монсиньор Суини. Все они говорят с сильным канадским акцентом, отчего Роза сразу делается непослушной, хоть и балдеет от вида их униформы и от их титулов. Роза и сама уже член “клана”, хоть и не замечает этого. Она – своего рода районный босс, как она сама когда-то выражалась, местный посредник в конфликтах. Да и к тому же добрая половина этих ребят в разное время перебывала у нее в хахалях – точного счета я не вела. Но, судя по тому, как и о чем в последнее время Роза говорит, сейчас у нее любовников нет. Послушать ее, так можно решить, что любой мэр Нью-Йорка, какого ни возьми, – ее собственный незадачливый муженек, огромное и всепоглощающее разочарование в ее жизни. Нынешний мэр, Эд Коч, – тот хотя бы голосистее и язвительнее прежнего, и этим отчасти напоминает маме Фиорелло Ла Гуардиа. Мы зовем его между собой Эд Кич – не знаю, почему, просто нам так нравится, смешно звучит. Вряд ли тебя способны рассмешить все эти наши “местнические” дела. У меня всегда было ощущение, что для тебя политика – вещь крайне отвлеченная. Ну, а для Розы, как ты сам, наверное, помнишь, это скорее незаживающая болячка, язва.
Для нас это повседневная жизнь. Движение притихло и немножко размылось, но все-таки мы по-прежнему существуем, а Никсон ушел. А ты знаешь, кстати, что Никсон был квакером?
О квакерстве я рассказываю вовсе не с расчетом подколоть тебя, зная, что ты шарахаешься от религии. Да и знаешь, вера у квакеров очень простая и скучная, в ней нет ни капельки каббалистики, так что можешь вздохнуть с облегчением. Это очень респектабельная и даже в чем-то, пожалуй, немецкая вера – на эдакий буржуазный, “будденброковский” лад. Я так тебе и не рассказала, что прочла ту книгу, которую ты прислал мне, – тот особый, уникальный экземпляр, с аккуратно вставленной в форзац фотографией Манна, снятого во дворе своего дома (с таким же благоговением, с каким Серджиус вставляет почтовые марки в альбомы). В детстве мне очень хотелось понять, что вы за люди – ты и Альма. Меня интриговали все эти сервизы, пианино, шоколад, Альмин акцент и ее привычка шептать: “Любек, Любек”. Ты наверняка даже не знаешь, что у меня до сих пор хранится пятитонная мраморная пепельница из квартиры Альмы – та самая пепельница из банка твоего отца, увезенная сюда как сувенир, в память о разрушенной жизни. В ней теперь круглые сутки дымится чей-нибудь косяк. А почему я вдруг про нее заговорила? Понимаешь, мне эта пепельница всегда казалась какой-то религиозной принадлежностью. Каббалистической. Я же родилась в Куинсе, и все возвышенно-немецкое казалось мне чем-то вроде греческих мифов о том, как люди произошли от богов, а потом вверглись в ничтожество смертного существования. Я просто хочу, чтобы ты постарался понять: сколько бы ты ни считал себя модернистом, атеистом и материалистом, все гораздо сложнее, чем ты думаешь. С моей точки зрения, вся эта дрезденская тема, которой ты сейчас поглощен, вся эта погубленная культура, все эти цветные витражи и парапеты… Знаешь что? Отсюда, издалека, ты кажешься мне монахом, который заперся в церкви Мертвой Европы. Ты вот шарахаешься от раввинов – но ведь быть раввином, то есть учителем, можно очень по-разному. В девятнадцать лет, когда я побывала у тебя в гостях в том кошмарном шпионском комплексе, который ты называл “институтом”, я довольно быстро поняла, что быть историком в Восточной Германии – значит измышлять всякую ревизионистскую чепуху в духе “холодной войны” о том, что военные преступления немцев – в сущности, не страшнее чужих преступлений. У меня, конечно, не возникло в голове полной картины, но просто появились такие подозрения. И все-таки было что-то человечное в том, как ты собирал все эти свидетельства, все эти рассказы об ужасах бомбежек. Ты показался мне трагической фигурой, потому что твое сострадание и твои коммунистические идеалы приковали тебя к этим фальшивым “научным исследованиям”. И лишь когда я осознала, что у такого подхода есть и оборотная сторона, а именно – потребность дискредитировать Гернику, – я переменила мнение. Да, кстати, вчера в папке с твоими старыми письмами я обнаружила еще две пустые открытки из музейной сувенирной лавки. Стелла примагнитила одну открытку к холодильнику, а вторую я, пожалуй, вложу в конверт вместе с этим письмом, если когда-нибудь допишу его, – просто на память о старых добрых временах. А ведь я собиралась посылать тебе по открытке каждый месяц до конца твоей жизни. Прости, что я до сих пор сержусь.
Так на чем я остановилась? Знаешь, я, кажется, только сейчас, когда написала все это, поняла, что в тебе говорил голос неперестроившегося сталиниста. Эта твоя новая жизнь давала тебе шанс снова как бы вернуть себе Любек – через Дрезден. Папа, мне очень жаль, но твоих Будденброков разбомбили. Даже Альма пожелала жить на Бродвее, в том пансионе для бедных, а вот ты никак не мог ужиться в Новом Свете, правда? И смириться с Америкой ты не сумел не из-за того, что ты коммунист, а из-за того, что ты немец. И знаешь, есть еще одна вещь, которой я до сих пор не понимала, не позволяла себе понять, пока не села писать это письмо, – хотя еще ни разу об этом не говорила. Дело в том, что мой тогдашний приезд к тебе – едва ли не самое худшее, что со мной произошло в жизни. То, что ты однажды назвал “неловкостью с тем немецким мальчиком”, было ужасно, да и Дирк, один из твоих странных коллег или товарищей, был совсем не мальчик, а взрослый мужчина. И в тот день, на пикнике, он рассказал мне, что был любовником Микаэлы до того, как та вышла замуж за тебя. А то, что он со мной сделал, как я теперь понимаю, практически можно расценить как изнасилование. Похоже, он сделал это в отместку тебе – за то, что ты женился на Микаэле, и я всегда думала, что тебе все это известно. Но ты не знал того, что в ту пору я была совершенно неопытна в этом отношении, хотя вела себя конечно же так, что со стороны могло казаться иначе. И когда я вернулась домой, я не смогла рассказать об этом Розе. Она ведь многие годы твердила, что немцы украли у нее все: наверное, она имела в виду и тебя, и войну, и всю свою погибшую родню, и еще революцию, которой, по ее мнению, она заслуживала, потому что столько сил ей отдала. И я еще думала: как странно, что она все в одну кучу мешает – и нацистов, и бывшего мужа! А завершая свой театральный монолог на эту тему, всегда говорила, что она просто не вынесет, если Германия украдет у нее еще и меня. Ну, вот так оно и вышло: хоть я и вернулась, но втайне меня все-таки украли.
Чтобы получился ребенок, нужно двое родителей: наверняка эта простая истина от тебя не ускользнула. Отсутствующий родитель тоже участвует в становлении ребенка – или потому, что отсутствует, или потому, что потом все-таки снова возникает на горизонте. Или так, или эдак, а может, сразу и так, и эдак. Роза внушала мне нежелание быть еврейкой – словно это самое важное, чему она вообще способна меня научить. Я не понимала, в чем дело, из-за чего столько шума: ведь я-то вообще не ощущала себя еврейкой. Мы не ходили в синагогу, а она отодрала мезузу от дверного косяка, когда мы въехали в квартиру на Сорок
Вы оба чем-то похожи: оба продолжаете воевать. Оплакивать обугленные тела погибших – и с той, и с другой стороны. И в упор не видите мира вокруг. Я бы не доверила ни одному из вас воспитание ребенка, но так уж случилось, что я сама – тот ребенок, который оказался вверен вам обоим. Пожалуй, лучше было поступить так, как поступил ты: оставить ребенка с Розой, в Новом Свете, несмотря на кое-какие ужасы, о которых я могла бы тебе поведать. Это не дрезденские ужасы, но они тоже связаны с печами: вот наше общее великое наследие. Но знаешь, я все-таки благодарю Бога за то, что осталась в Новом Свете с Розой! А впрочем, я думаю, что у тебя даже в мыслях не было забирать меня с собой. Хвала Создателю. Хвала Стрельцу и моей луне в Близнецах. И спасибо Дяде Сэму за то, что запретил восточногерманским шпионам пересекать нашу границу. Я перечитываю это сумасбродное письмо – и, кажется, будто его накорябал ребенок, я даже не уверена, что у тебя хватит сил дочитать досюда, но в каком-то смысле ведь правда, оно написано ребенком, так что все нормально. Кстати, от моего внимания не укрылось, что ты умудрился бросить бедняжку Эррола (в письме ты ни словом не упомянул о нем), моего сводного брата, родившегося в годы “холодной войны”, когда ему исполнилось семь лет. В том же самом возрасте, в каком ты и меня бросил. Пожалуйста, храни в тайне все, о чем я тебе рассказала. Стелла сейчас читает первые страницы письма – теперь и она все знает. Она советует мне зачеркнуть слово “прости”, которое я написала вчера. Но я не стану. Мне жаль тебя. Прости, я сожалею о твоей болезни. И прости, что пишу тебе такое длиннющее письмо, но ты же сам попросил меня рассказать о моей жизни. Я всегда стараюсь жить честно и без сожалений. Пожалуйста, не пиши мне больше.
(Предыдущие материалы представляют собой отсканированное полное содержание папки № 5006А из архивов “Штази”, обнаруженных в 1990 году в Берлине, в штаб-квартире Главного управления разведки на Рушештрассе, и предоставлены по запросу Серджиуса Гогана в соответствии со статутами Межатлантической коалиции информационной свободы. Письма с почтовым штемпелем “Дрезден” представляют собой листки корреспонденции, отпечатанные под копирку, которые отправитель в плановом порядке передавал начальству. Письмо с пометкой “Нью-Йорк” представляет собой копию оригинала, написанного от руки шариковой ручкой, с пометкой, оставленной перехватчиками на английском языке: “Фрагмент? Или безнадежно?” Вероятно, адресат так и не увидел этого письма.)
Глава 3
Парад на Хэллоуин
Костюм подошел – и борода, и шляпа, и черный костюм, все подошло, хотя кроссовки “Адидас”, торчавшие из-под отворотов слишком длинных брюк, немножко портили впечатление от этого солидного исторического маскарада. Он нашел этот наряд в магазине с фантастическим названием “Маркиз де Огород”, в небольшом отделе традиционных костюмов, под завалами дискотечных спортивных костюмов, сшитых из парашютной ткани, и тесных кожаных шортов, утыканных латунными и алюминиевыми заклепками. Свою “вареную” футболку, джинсы и кожаную куртку с бахромой он не только снял, но и запихнул в урну для мусора, стоявшую в магазине: старая одежда все равно была маскарадным костюмом в такой же степени, что и новая. Затем, оглядевшись по сторонам и убедившись, что никто из покупателей и тех случайных прохожих, что мелькают за стеклянной витриной магазина, за ним не наблюдает, Ленни Ангруш расплатился за покупку, отсчитав нужную сумму из пачки, состоявшей исключительно из новеньких двухдолларовых купюр. От просто помахал, как талисманом, этими купюрами перед носом у типичного персонажа Виллиджа – утомленного, с тушью для ресниц и небритой щетиной на лице, – стоящего за кассовым прилавком “Маркиза”, как бы желая сказать, что деньги – наглядный урок истории для всякого, кто удосужится всмотреться в купюры, переходящие к нему в бумажник, да только кто тратит на это время? А потом ушел и спустился на станцию межрайонной линии метро “Кристофер-стрит”. Кассир в будке, сидевший там, как в ловушке, не обратил никакого внимания на наряд Ленни, зато, в отличие от того гомика, вначале заартачился и не захотел принимать юбилейную “двушку”, выпущенную к Двухсотлетию независимости. Ленни пришлось прочесть ему целую лекцию, настоятельно посоветовав ему, как работнику городской службы, ознакомиться с существующими денежными знаками государства (в его лице шестнадцатый президент защищал третьего президента) и признать их законными. Преуспев в своей попытке – в чтении подобных лекций Ленни не имел себе равных, да и вскоре у него за спиной выстроилась целая очередь разгневанных горожан, спешащих стать пассажирами, – Ленни получил желанный латунный кружок. Жетоны нью-йоркской подземки – местную валюту царства Аида – коллекционировали только неизлечимые дураки. Ленни никогда не покупал больше одного жетона, да и от него он избавлялся в нескольких шагах от места покупки, не желая пачкать льняное нутро своих карманов. И вот, получив доступ к перрону, он встал рядом с остальными ряжеными неудачниками и стал ждать прибытия поезда, идущего к центру.
Только ли это показалось Ленни, или было на самом деле: по вагонам подземки сновало множество народу в разных кретинских нарядах кровавых убийц с топором, знойных Женщин-Кошек, Фрэнк-н-Фертеров и Дартов Вейдеров, однако чернокожие повсюду пялились не на них, а на цепляющегося за поручни адвоката из Кентукки? Неужели он ошибается, полагая, что их взгляд должен с особой благодарностью останавливаться именно на этой фигуре? Или, может быть, им просто кажется, что человек, который скрывается под этим костюмом, недостоин такой бороды? Ну, и фиг с ними тогда, раз они шуток не понимают.
Сквозь игольное ушко турникета подземки умудрился пройти даже пассажир, вырядившийся вер блюдом.
Попался на глаза и парень в безупречно продуманном костюме Безумного Эдди, рекламщика, а может, это и вправду был сам Безумный Эдди, ехавший домой с работы: в этом городе ни в чем нельзя быть до конца уверенным.
Ленни вышел на Четырнадцатой улице, а оттуда, смотрясь в своем наряде почти монолитом из фильма Кубрика, с цилиндром на голове, повернул в обратную сторону, к “Вестбету”. Можно назвать это обманным маневром. Выбор окольных путей имел такую же важность, как и борода: сегодня целый остров стал для Ленни частью камуфляжного прикрытия. Придурки, которые сели ему на хвост, плохо знали Манхэттен, что с самого начала давало ему огромное преимущество, а уж в Хэллоуин их географический кретинизм и подавно должен сыграть ему на руку. Пожалуй, Гринич-Виллидж в его теперешнем виде показался бы этим придуркам чистым хэллоуинским маскарадом не только сегодня, но и в любой другой вечер: ведь сами-то они обитали в каком-то воображаемом неизменном мире времен Эйзенхауэра. С тех пор их мозги просто разучились работать, и все, что появилось на свете потом: астронавты, хиппи, металлоискатели, мини-юбки, “Конкорды” и крюгерранды, – все это было просто непостижимой для них модернистской отравой. Ленни велели не покидать пределов Куинса до завтрашнего дня, потому что завтра Главный Придурок, он же Джерри Гилрой, желал “переговорить” с ним: этим эвфемизмом пользовались ирландские мафиози Куинса, когда угрожали расправой. Ленни не мог бы найти лучшего предлога удариться в бега и уйти в подполье, на манер Хоффмана и Лири – визионеров, которым больше не по душе были закатные годы уходящего десятилетия.