Сады диссидентов
Шрифт:
И вот однажды ей попалось в газете имя Джерома Каннингема, ранее носившего фамилию Кунхаймер, а среди родных и друзей известного как “Верзила”, и она приготовилась к его похоронам в Короне. А там, стоя на кладбище, она вдруг обнаружила, что ее жизнь в квартире и жизнь за ее пределами (точнее говоря, ее жизнь по обе стороны искривленного телеэкрана) перемешались.
Произошло это в общественном зале часовни, замаскированной под еврейскую молельню с помощью нескольких простых атрибутов: покрывало в одном углу, менора в другом. Роза действовала нехитрым методом, чтобы оставаться неузнанной: она приходила позже всех и садилась в самом дальнем ряду. В этих похоронах с самого начала было что-то странное: толпа сотрудников фирмы “Пендергаст, Инструмент и Матрица” – основного рабочего места “Верзилы” Каннингема (бедолага всю свою взрослую жизнь проишачил на погрузочной платформе) – перемешалась с кагалом еврейских родственников, к обоюдному смущению. Покойный имел то ли наглость, то ли глупость переделать свою фамилию Кунхаймер в снобский англизированный вариант Каннингем: это был единственный отважный поступок за
Арчи, несмотря на свою роль панегириста, пришел еще позже, чем Роза. Он ворвался в часовню (Эдит на бегу поправляла ермолку у него не голове) и, почти без предисловий и извинений, поднялся на крошечный амвон. На этом дородном мужчине чуть не лопался черный костюм, явно долго висевший без дела в компании шариков от моли, а с прошлых похорон не только утекло много лет, но и у владельца костюма изменился размер одежды. Казалось, воротничок рубашки и галстук нарочно затянуты чересчур туго, чтобы подавить мятеж снизу; ну, а поверх седых волос неудачно сидела ермолка, еле сдерживая взрыв, который готов был прогреметь на самой макушке. А посередине виднелось лицо Арчи – мясистое зеркало его души. И лицо это отражало все мыслимые проявления невольных чувств и эмоций – от бычьего оцепенения до медвежьей злости, а также лукавую самоиронию, которая совершенно явственно читалась в уголках его глаз и губ.
– Я трудился плечом к плечу с Верзилой одиннадцать или двенадцать лет, я знал его… э… знал его хорошо. Хотя, как выясняется, недостаточно хорошо…
Роза, хотя и не понимала, каким образом Арчи Банкер сумел вот так влезть в ее жизнь, поймала его “гэг” на лету. Антисемит Арчи, оказывается, знать не знал, что его любимый друг – еврей, пока не попал на его похороны. Арчи продолжал:
– Верзила был весельчаком. Да, он был одним из тех ребят, которые всегда в отличном настроении. Он вечно смеялся, шутил, рассказывал анекдоты – и часто рассказывал еврейские анекдоты…
Теперь, когда Арчи появился здесь вот так, собственной персоной, чтобы унизиться перед всеми этими евреями, Роза полюбила его еще больше. Она чувствовала, какой это смелый шаг с его стороны – наступить на горло собственной удивительной и невинной сдержанности и открыть рот. Да, он скорбел об ушедшем друге Верзиле, да, эта смерть выбила его из колеи, – и все же он нашел силы выйти и произнести речь (пускай даже постоянно попадая впросак), и при этом не сбежать на полуслове и не расплакаться.
На самом деле Арчи Банкер был новорожденным младенцем, который только прикидывался пожилым пролетарием. Роза обнаруживала, что все больше и больше попадает под непостижимое обаяние его нарочитой глупости. А потом он закончил свою надгробную речь и уже без посторонней помощи спустился с трибуны. “Шалом”, – тихонько проговорил он, пройдя мимо гроба и бросив на него взгляд, – а поскольку он сам как будто испугался произнесенного чужого слова, то и Роза услышала это слово будто впервые.
Да, Арчи. У нас есть слово, которое выражает все то, что ты хочешь сказать своему другу Верзиле. Слово, которого нет ни в каком другом языке, а иначе бы ты его сейчас не произнес. Можно подумать, речь идет о каком-нибудь слове из лексикона коммунистов, от которого на всякий случай нужно держаться подальше. Ибо что означает “шалом”? Не просто “мир”. “Полнота”, “цельность”? Пожалуй. “Взаимность”? Пожалуй, и это тоже. Но еще и “здравствуй”, “прощай” – и даже “скатертью дорога”. “Да, все люди – братья, да, будь по-твоему, ну, а теперь ступай, у меня есть дела поважнее”. Наверное, Роза сейчас впервые ощутила мощь отвергнутого ею некогда иудаизма, его власть над люмпенским американским сознанием. Еще до того, как воспринять те взгляды и убеждения, которые разлучили ее с еврейством, Роза уже сделалась участницей международного заговора. Да. Она вошла в заговор бездомного, не имеющего ни государства, ни гражданства, ироничного Народа Книги. За всеми ее предубеждениями против евреев, оказывается, крылись трепет и удивление: в точности те чувства, которые мелькнули на лице Арчи, как она только что видела.
После того эпизода, когда ее “телевизор” выключился, Роза долго лежала на кровати и дрожала. Неужели такое возможно – то, что произошло на похоронах? Сможет ли она во второй раз наладить подобный контакт?
Когда-то, когда Роза шла по тротуару, каждый ее шаг отзывался тиканьем стрелки по некоему нравственному циферблату, каждая уличная встреча – поворотом некоего винта, каждый вежливый и молчаливый кивок посылал в разные стороны сигналы стыда: Я за тобой послеживаю, дружок, так что не воображай, будто это ты за мной послеживаешь! Может, теперь ты и выглядишь солидным сукиным сыном в глазах своих кумовьев, но я-то помню, с кем ты водился в 1952 году – со мной! В “дилемме заключенных”, обусловленной “добрососедскими” встречными обвинениями, Роза играла роль тюремного надзирателя – позвякивала связкой ключей в коридоре и прятала в нагрудном кармане исповеди от всех узников без исключения. Выйдя из партии до того, как самой партии был нанесен сокрушительный удар, Роза никогда не говорила о том, что исключение из коммунистических рядов в последнюю минуту избавило ее от участия в массовых покаяниях, последовавших за разгромом, так что трудно было сказать, на чем основан ее авторитет. Вместо кокарды Роза обходилась высоко поднятой бровью, а ее крепкую связь и сотрудничество с влиятельными людьми – с полицейскими, библиотекарями, местными политиками – было так же невозможно опровергнуть, как и объяснить. Вот так кульбит: из подрывного элемента – в квартальные дозорные! Для Розы выйти из кухни и отправиться на Гринпойнт-авеню было все равно, что выйти в море на всех парусах, под пророческим знаменем, которое запятнал сажей покаянный век. Ее знамя и девиз: проигранная борьба лучше, чем борьба за дело, имеющее хоть малейший шанс на победу. Волоча за собой, будто шлейф,
Совершенно другое дело – личное горе. Они низводили ее до приземленного уровня сплетен в Гарденз. Носить траур, ходить в черном – это вызывало бы неподобающую жалость у окружающих, это не имело ничего общего со знаменами. Она улавливала оскорбительные отголоски даже в том приглушенном шепоте, которым провожали ее старые товарищи, принимавшиеся шушукать за ее спиной, стоило ей пройти мимо них по тротуару. Клей политической паранойи высыхал, превращался в пыль и уносился прочь, и именно эта паранойя оказалась последним скрепляющим веществом, на котором еще кое-как держалось ее чувство общности со своим районом. После распада этих последних связей в остатке была лишь горстка безобидных старичков, которые судачили о Флориде или о смерти. Роза даже затруднилась бы ответить, какой из этих двух вариантов выхода из тупика хуже. Обитатели помоложе, для которых Саннисайд был всего-навсего городским районом, куда они переехали жить, вообще не знали, кто она такая.
Утомившись, Роза перестала останавливать прохожих, перестала требовать, чтобы ей представлялось каждое новое лицо, появлявшееся в районе, – и это временное ослабление хватки привело к тому, что всё понемногу стало скатываться в анонимность. Роза обдавала привычными молчаливыми взглядами тех, кого знала уже не первый десяток лет, и не в силах была устанавливать новые связи с этими молодыми парочками, которые, скорее всего, отреагировали бы вежливым непониманием на ее допросы. Так на тротуаре между Розой и любым другим человеком разверзалась пропасть. Ей уже и самой трудно было припомнить, в чем заключались радикальные основы ее давнего негодования, служившие правомочием идеалистки строго допрашивать всех встречных. А без такого правомочия она поневоле приобретала удручающее сходство с обыкновенной старой склочницей. Молчание, некогда таившее в себе увещевание и различные намеки, теперь превратилось в самое обыкновенное молчание. Поэтому, если новичок, напуганный взглядом или жестом этой странной одинокой фигуры, удосуживался кого-нибудь о ней спросить, то слышал в ответ: Очень печальная история – у нее единственную дочь убили в Южной Америке. Или что-нибудь другое, порезче: Безнадежный случай. Коммунистка. Муж сбежал от нее в сороковые, дочь сбежала на Манхэттен, но это оказалось слишком близко. Искала себе мужика – нашла черномазого, но и тот дал деру. Любая другая на ее месте сама бы воспитывала внука-сироту, но только не она. Мальчишку отослали в Пенсильванию, к каким-то сектантам.
Ах, квакеры, по-вашему, не сектанты? Ну что ж, вы вольны оставаться при своем мнении.
Во всяком случае, среди тех ожесточенных евреев, что катили магазинные тележки по проходам между полками и морозильниками, попадались пережившие Холокост женщины, которые могли засучить рукав и показать чернильный номер на руке. А вот Розе явно не хватало татуировки с надписью “Преждевременная антифашистка”.
Слушайте, однажды я заставила уоббли сесть рядом с кропоткинцем и спокойно с ним побеседовать. Может, вам это ничего и не говорит, но в ту самую секунду два разных мира вдруг застыли в равновесии.
Среди всех этих руин былого, между приглашениями на похороны, и шагала Роза – и дошагала в итоге до Программы охраны свидетелей Большого Куинса. Где-то на перекрестке, где Сорок седьмая пересекала Шестьдесят четвертую на пути к Семьдесят восьмой и уходила дальше, она уже способна была потеряться, утонуть в бескрайнем, нескончаемом людском море, где никто не ведает жалости и никого не узнают в лицо, где царит одна лишь непостижимая система бездушно пронумерованных улиц, переулков и площадей. Люди, люди – ведь именно с людей она начинала, когда шестнадцатилетней девочкой осмелилась спорить с отцом за пасхальным столом. Раз уж это ночь, когда положено задавать вопросы [18] , позвольте мне спросить еще вот что: что же делает еврейское рабство – в наше-то время, когда мы столько знаем, – более тягостным, чем все остальные нынешние формы порабощения человечества? Разве не все мы – люди? Ведь именно человечеству, живущему в условиях разобщенности, которые навязали людям ложные понятия о различиях между расами и религиями, Роза и посвятила свою жизнь. И вот что парадоксально: эта борьба обернулась для нее катастрофическим отчуждением не только от собственного отца и его кровной веры, иудаизма, но и от всего человечества. Повинуясь зову своих убеждений, она очутилась в сетях ячеек, подчинявшихся советскому диктату, но состоявших на добрую половину из фэбээровцев. В итоге она вышла оттуда с нервной системой, настроенной на восприятие мира как сложного механизма, состоящего из всевозможных систем, институтов, идеологий. Теперь же она подумала: всё, хватит! Хватит с меня этих полицейских и городских советников! Хватит с меня мэров! Носиться с ними – все равно, что на Папу Римского молиться! Вы облекали властью любого – даже еврея, – только затем, чтобы совратить его, склонить к коррупции, а еще – как это случилось с Мейнзом – и поглядеть потом, как он летит с обрыва в пропасть. А принимая во внимание, что сама Роза обладала куда большим умом и твердостью духа, чем большинство тех мужчин, под чьим невероятным авторитетом она понапрасну находилась в течение почти всей жизни, то ее отрезвляла мысль, что, быть может, только ее принадлежность к женскому полу уберегла ее от такой же участи. Розу Ангруш-Циммер никогда не избирали на высокую должность: ее наивысшей победой было право войти в правление Публичной библиотеки Куинса, где она, единственная женщина, восседала среди судей, священников и идиотов от коммерции и где ей едва давали вставить слово, а она целыми ушатами выслушивала бредовые речи. С таким же успехом она могла бы там выносить переполненные пепельницы или, скажем, приносить блюдо гоменташей с маковой начинкой.
18
По иудейской традиции, на пасхальной трапезе (седере) детям полагается задавать вопросы отцу о происхождении праздника Песах, а отец рассказывает им об Исходе из Египта.