Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
«Новости этого периода, пришедшие как нарочно, чтобы поддержать слабеющий дух мой:
…Посещение Поликарпова в ЦК, приглашение к Фурцевой по двум вопросам:
1) Гимн („партийное поручение“)
2) Журнал „Новый мир“».
Речь — пока — не о начальственном гневе, который чем дальше, тем больше будет рушиться на голову Твардовского как редактора «Нового мира». Напротив — о доверии партии, о лестном предложении сменить на редакторском посту Константина Симонова. Не менее лестно и «партийное поручение».
Поручение — непростое, так что вначале и сам Твардовский не исключает бригадного метода:
«Гимн — поистине трудная штука. Заношу свои попытки слепить все из тех же 16 слов
А вот год 1959-й, 1 сентября. Как видно, не только не сложилась работа втроем, но даже возникло сомнение насчет самой по себе затеи:
«Возможно, что как-то отзовется еще мое заявление М. А. (Суслову. — Ст. Р.)… относительно бесперспективности изготовления нового гимна и необходимости восстановления „Интернационала“ в качестве государственного гимна. М. А. согласился, что, не будь михалковского гимна, не будь этого прецедента, не встал бы и вопрос о замене „Интернационала“. Сейчас все дело в трудности восстановления (из-за стран социализма, поющих другие гимны). Это тоже дело поправимое, думается. Пусть все поют „Интернационал“. Но нам-то, нам-то зачем отказываться от святыни, закрепленной десятилетиями, от „Отче наш“ революции. Буду очень серьезно обрадован, если бы дело повернулось разумно, а не по ближайшим преходящим соображениям».
Тем не менее побеждает то, что Твардовскому кажется неразумным.
8 сентября 1960 года:
«…М. А. Суслов просил позвонить ему по поводу гимна. Ему понравилась последняя строфа, но он просил подумать над остальным текстом в целом. Я что-то пел ему о необходимости сохранить „печаль“ и попросил предложить текст в таком виде Шостаковичу или Свиридову. Там видно будет».
Далее — работа над вариантами, пока 16 сентября в тетрадь не записывается более или менее готовый текст:
Отчизна-мать, страна родная, От стен московского Кремля Далеко вдаль и вширь без края Твоя раскинулась земля. Недаром политая кровью На подвиг призванных сынов, Она сильна могучей новью Своих полей и городов. Мы сталь куем и землю пашем Для светлой жизни всех людей, Верны сыновним сердцем нашим Великой Родине своей. И наша песнь побед народных, Что не забудутся в веках, Звучит на всех ее свободных Больших и малых языках. Неодолима наша сила, В суровый срок борьбы она И новый путь Земле открыла, И в звездный путь устремлена. Взвивайся, ленинское знамя, Всегда зовущее вперед, Под ним идет полмира с нами, Настанет день — весь мир пойдет.Взыскательный мастер и дальше делал себе самому замечания, вносил поправки.
«День за днем, от строфы к строфе, от строчки к строчке, подвигаюсь в гимне к ясной и отчетливой форме выражения простейшей и главнейшей мысли. Уже настолько мысленно свыкся со своим возможным авторством этого произведения, что, забывшись, порой измышляю, какую бы мне дать за это награду, так как выдвижение на Ленинскую премию, как это объявлено в постановлении ЦК, в отношении моей кандидатуры было бы не совсем ловким, поскольку это исключало бы возможность присуждения мне премии за „Дали“…»
Речь о поэме «За далью — даль».
И — что тут скажешь? Суетность, явленную в расчетах, за что «ловчей» получить Ленинскую премию, Александр Трифонович сам же немедля и осудил, признав это «глупым и стыдным» (тем более что не удержался сообщить об этих расчетах функционеру Союза писателей, которого презирал). А так… За что упрекать? За искренний советский патриотизм? За то, что честью почел приглашение принять участие в создании гимна?
По правде сказать, две вещи все же коробят.
Первая. «Пусть все поют „Интернационал“» — это о странах социализма, поющих другие гимны. То есть пусть перестанут петь по-своему — вот оно, даже в лучших въевшееся имперское сознание.
И вторая: «…Написал бы, конечно, если б не конкурс, а заказ…» Если бы сразу — «партийное поручение» ему одному. Вот это, пожалуй, задело: странная гордыня поэта, который готов предпочесть соревнованию с собратьями единоличный суд единогласного заказчика, ЦК или Политбюро. Впрочем, со всей охотой встречу и возражение: смысл высказывания — в брезгливости к «атмосфере».
Но главное — вот что. Проявленье той самой двойственности, что не способна унизить или принизить поэта, но обнажает его внутреннюю драму.
Сам он этого может и не сознавать. Во всяком случае — сознавать не всегда.
Читая наброски, а затем и окончательный текст несостоявшегося гимна, я неизменно задерживался на неизменных же заключительных строчках — о «ленинском знамени»:
…Под ним идет полмира с нами, Настанет день — весь мир пойдет.Что привлекало внимание?
Уж конечно, не сама по себе преданность Ленину и его знамени. Даже не вполне понятная несопоставимость качества этого текста с настоящим Твардовским. Нет. Смущала аналогия, которую приятной не назовешь, но от которой не след отмахиваться. «Сегодня нам принадлежит Германия, завтра — весь мир»: стишок, ставший нацистским гимном — или, не помню, просто любимой песней гитлеровской молодежи.
Снова и снова: унижаю ли этим воспоминанием Твардовского?.. Да что я? Не обо мне речь. Сама аналогия, что поделаешь, неумолимая, — способна ли она унизить?
Не думаю. Потому что сходствуют не большой русский поэт и на мгновенье прославившийся, но еще при жизни забытый немецкий стихокропатель. Един тотальный, тоталитарный дух, который — к счастью, только на сей раз — ликвидировал эту огромную разницу. Во всех остальных случаях она бросается в глаза — притом не только в этом скандальном сопоставлении.
«Я сам дознаюсь, доищусь до всех моих просчетов», — самолюбиво начнет Твардовский одно из своих поздних стихотворений, заканчивая его уже просто яростным остережением: