Санитарная рубка
Шрифт:
В этот раз новая переделка церкви никого в Первомайске не взбудоражила. Не прибежали ребятишки, и даже старухи не приползли. Видно, они уже не считали церковь церковью, а возможно, и померли все до единой с того времени, как сворачивали колокольню. Не появился и Федя-Пешеход, который давно куда-то бесследно исчез, и вполне могло быть, что тревожил струны своей балалайки уже на том свете. По-всякому жизни складывались, иногда смешно и грешно. Наступали такие дни, когда уже никто и ничему не удивлялся. Даже новой задумке, которая осенила райповское начальство, вспомнившее к весне о пустующем, почти бесхозном здании. Непорядок это, решило начальство, и быстро придумало, как исправить упущение. Решило оно, предварительно
Ничего подобного в Первомайске еще не было.
Значит, будет.
Трудились шабашники, подгоняемые Шептуном, по-ударному. Через месяц они перекрыли крышу, настелив вместо шифера железо и выкрасив его в ярко-зеленый цвет. Заменили прогнившие полы, стены и потолок обшили вагонкой и отделили перегородкой от общего пространства то место, где раньше находился алтарь. Теперь там должны были располагаться буфет и кухня. Оставались еще всякие недоделки, но с ними надеялись за неделю управиться, чтобы уступить место городским оформителям, которых ждали со дня на день. Шептун, потирая руки, готовился сдавать работу и получать деньги.
Все шло ладом, как по маслу.
И надо же — облом!
У Афони Портнягина умерла жена. Сроду не болела, в больницу не бегала, а тут копалась на огороде, ткнулась головой в грядку и — отошла. Афоня после похорон неделю ходил черным и ни с кем не разговаривал. А после взял и выпрягся — загулял намертво.
Утром он исчезал из дома, до обеда его нигде не видели, а после обеда он заявлялся в церковь, чуть тепленький, и задиристо вскидывал голову, дыбая на неверных ногах. Спрашивал:
— Кто я есть?
И ждал ответа. Мужики не отзывались. Тогда он спрашивал во второй раз, суровей:
— Кто я есть?
Снова не дождавшись ответа, Афоня громко оповещал:
— Я есть нихто! Пустое место! Афоня Бородкин теперь никому не нужен, а у меня… душа… да, вот здесь! — Стучал кулаком по впалой груди, кашлял, отхаркивался и, выпрямившись, продолжал: — Душа у меня болит! Чего ей надо? Скажите мне! Объясните! Слышите?
Мужики его, конечно, слышали, но молчали и старались на Афоню не смотреть. А тот не унимался:
— Вот как случилось, что я, нужный стране человек, пока воевал, оказался ненужным? Почему со мной говорить никто не желает? У меня душа болит! За мое же паскудство болит! Чистые умирают, а грязные коптят! Я тебя, Шептун, насквозь вижу! Думаешь, на злобу твою управы нет?! Ошибаесся, есть! Есть на твою злобу управа — душа твоя! Она заболит, а ты никому не нужен! Я первый понял и первый буду дорогу прокладывать. А вы все — следом за мной. Ать, два, левой! Ать, два, левой! Думаете, пьяный Афоня, буровит чего попало… Да я всех вас трезвей! За мной пошагаете! Ать, два…
Афоня маршировал на месте, нечаянно наступал самому себе на ногу и падал. А когда падал, мгновенно засыпал. Его укладывали на стружки, где он и лежал до позднего вечера, потемну утаскивался домой, а на следующий день, после обеда, появлялся снова и держал перед мужиками речь прежнего содержания. Шептун никак не мог изловчиться и застать его трезвым. В конце концов окончательно разозлился и вечером, после работы, из церкви не ушел, остался дожидаться, когда Афоня прочухается.
В церкви густо пахло свежей смолевой стружкой, стояла тишина и даже Афоня не храпел, как обычно, а спал неслышно, свернувшись калачиком, по-детски сунув под щеку грязную ладонь. Шептун постоял над ним, посмотрел и улегся на длинный верстак, на котором строгали половицы. Вытянулся на теплом дереве и прикрыл глаза — намаялся все-таки за день, отдыха хотелось. Лежал, задремывая, и думал о том, что смерть жены подрубила Афоню, думал и удивлялся — неужели из-за бабы можно так убиваться?
Афоня зашуршал на стружках, приподнялся и сел. Медленно разлепил глаза, диковато огляделся, пытаясь сообразить: где он и что с ним? Вдруг встал на колени, вскинул голову к потолку, и губы его беззвучно зашевелились.
— Ты чего, молишься? — Шептун даже развеселился. — Оглох?! Тебе говорю, чудило!
Афоня боязливо притих, долго вглядывался в Шептуна, словно не узнавал. Бил его колотун и все тело вздрагивало, как лист на ветке. В кончиках изломанных губ пузырилась пена, а глаза становились белесыми. Неожиданно он закрыл лицо руками, присел и закричал сорванным, хриплым голосом:
— Прости! Прости меня!
Шептуну стало не по себе. Испугался: «Допился, гад, до белой горячки допился!» Соскочил с верстака и замер, не зная, что делать. Афоня отнял от лица руки, вытянул их перед собой, как делает человек в абсолютной темноте, и пошел мелкими-мелкими шажками, не поднимая ног и шаркая по полу подошвами кирзовых сапог. Протяжно, словно не своим голосом, выговаривал:
— Ага, вижу! Вижу, милая! Как же не узнать, и платочек беленький, и платьице черное, старушки тебя одевали и лежала ты, как живая. Свечки зажигали, я же помню — ты верующая. Щас, милая, щас, я тоже свечку зажгу, светло тебе станет. Прости, виноват я кругом!
Он сунул руку в карман донельзя измятого пиджака, вытащил спички. Чиркнул, но спичка не зажглась, торопливо достал другую, но и та погасла, а запалить третью ему не дал Шептун. Подскочил и вышиб коробок из рук Афони, для надежности еще и раздавил его сапогом. Сухие, смолевые стружки на полу могли вспыхнуть, как порох, и от случайной искры. Полыхнет — никакая пожарка не поможет.
— Очнись! Слышишь меня?! Очнись! — Схватил Афоню за плечи, встряхнул изо всей силы, хотел ударить, но передумал и продолжал трясти его, как пустой пыльный мешок. Голова у Афони болталась из стороны в сторону, будто тряпичная. — Очнись! Или душу из тебя выбью!
Афоня невнятно что-то пробормотал, и Шептун отпустил его. Крикнул чуть ли не в ухо:
— Не мямли! Говори нормально!
Колени у Афони подкосились, он прижался спиной к стене и опустился, задирая полы пиджака, на корточки. Посидел недолго, уронив голову, а затем вскинулся и, глядя на Шептуна снизу вверх, сказал обычным своим, совершенно трезвым голосом:
— А свечу-то мне не зажечь, нету ее здесь, свечи-то… Вот так, Шептун, нету.
— Ты чего сейчас буровил? Какая, на хрен, свеча?! Чуть пожар не устроил! Давай поднимайся, дуй домой, чтоб я тебя здесь не видел! И пить завязывай! От белой горячки я тебя лечить не буду! И нянькаться с тобой не буду! Понял?