Санки, козел, паровоз
Шрифт:
Милые сердцу звуки — смесь британских и американских, кого как учили, но какая разница: играют всерьез, а кое-кто с блеском. Что там была за премьера? То ли Time and the Conway, то ли Pygmalion.И он пришел за кулисы и попросился в труппу.
Приемный экзамен состоял из двух частей: интервью по-английски и этюды. С первым он вроде бы справился, биография Радика Юркина с добавлением увлеченности машинным переводом. А вот второе было совсем неожиданным. Представьте: вы проспали и вам надо спешить на важное свидание. Вот, вы просыпаетесь. Смотрите на часы и… Ух как он старался преодолеть зажатость, врожденную скованность, которая неизменно настигала его в незнакомой компании. Вдохновенно путал ботинки, не мог попасть в рукава, засовывал в карман галстук, криво застегивал пиджак… «Да вы у нас комик, батенька, — неуверенно сказал режиссер, — а что-нибудь посерьезней можете?»
И тут его прорвало. Он стал надломленным шепотом читать свое любимое Йейтса:
When you are old and gray and full of sleep, And nodding by the fire, take down this book, And slowly read, and dream of the soft look Your eyes had once…По выражению
Режиссер протер темные очки и попросил Виталика выйти — труппа должна посовещаться.
Ах да, режиссер. Анатолий Семенович. Затемненные очки. Газовый шарфик. Потом они пили спирт в холостяцкой квартире Виталика, и Анатолий (не Толик, ни-ни) говорил, говорил, говорил. О площадности и божественности, самопогружении и духовном единении, греховности и чистоте, древности и юности, жестокости и нежности — все это применительно к театру. В ответ трезвомыслящий Виталик внес скромное предложение поставить «Гамлета» в прозаическом переводе: чтобы понятней было.И режиссер умолк. Но это позже. А пока:
— Труппа решила вас принять, поздравляю.
Потом подошла дама. Огромные семитские глаза.
— Меня зовут Лиза, я очень рада познакомиться с вами.
Потом подошел гибкий тонкогубый мужчина, протянул нежную аккуратную ладонь:
— Михаил. Так что там вы говорили о машинном переводе? Уж и не знал, что у нас этим занимаются. На каком уровне?
Потом синеглазая Ева, белые волосы и много коленок. Потом…
Он застеснялся.
Это была славная публика. Молодой физик-теоретик Гриша с орлиным носом и снисходительными манерами по ночам писал свои наблы, днем спал, а по вечерам репетировал подлеца Эдмунда из «Лира». Хорошим Эдгаром был Павел, сын коммунистической американки, живущей в России и не знавшей ни слова по-русски. Павел говорил на восхитительном американском и, по утверждению теоретика, был глуп. Конфиденциально тот же теоретик сообщил Виталику, что глупы в труппе все мужчины, кроме него и теперь вот Виталика, а женщины, в отличие от мужчин, глупы вовсе без исключений. Виталик очень гордился своей так нежданно обнаружившейся принадлежностью к исчезающе тонкому слою умных. В награду он изготовил для теоретика необходимый по ходу пьесы реквизит — картонный ключ, выкрашенный в золотистый цвет. И снабдил его (ключ), для подтверждения предполагаемого в нем (Виталике) ума, надписью: This gilded key is meant for gilded doors from whence will come the happiness of yours.Они стали — типа, как бы, вроде как — дружить. Физик — снисходительно, Виталик — стараясь подавить врожденную сервильность.
Он вдруг, неожиданно для себя, стал объектом дружеских чувств чуть ли не всей труппы, не испытывая искренней симпатии почти ни к кому. Все та же зависть мешала: не было в нем раскованности, сценической натуральности, а когда надо — напротив, величавости или взвинченности. Вот Миша в монологах Лира доводил зрителей и партнеров до мурашек, Ева блистала чистейшим английским и нежной пластикой, Лиза — чуть заторможенным впечатляющим трагизмом, Гриша — элегантной иронией… А Виталику по душе была, пожалуй, только одна Соня, очень некрасивая, очень старательная, до неприличия добрая. И когда она умерла — нелепо, попав под грузовик, поскольку видела очень плохо, — все вдруг разом выяснили, что Соня-то и была лучше всех. Вот и погас наш огонек, сказала царственная Лиза. И это было правдой.
Все это произошло через много лет после того, как Виталик ушел из театра, потом из него ушли все «старики», а потом English Drama Groupи вовсе прекратила существование.
Но след остался. И время от времени мелькают в памяти какие-то обрывки, сценки, реплики. Во время репетиций он выучил наизусть почти всего «Короля Лира», где сам играл то крошечную роль французского короля, то весьма второстепенного Кента. Позже, в «Пещерных людях» Сарояна, — Герцога. Было еще что-то, да вылетело из памяти. Ярче запоминалось то, что видел и слышал со стороны. Мишин Лир, поединок Эдгара и Эдмунда, воркование Евы-Корделии. Unhappy that lam I cannot heave my heart into my mouth —ну и так далее. Запомнил еще красавца армянина, встреченного в метро. В руках Виталика была книга Сарояна — он учил роль. Oh!Ifs a play, isn’t it?«Ну», — ответил Виталик мрачно. И услышал безупречную английскую речь. Они потом всей труппой гадали, не кагэбэшник ли этот красавец — уж больно чисто говорил и уклонялся от ответов на вопрос, где выучил язык. На собеседовании девицы спросили, женат ли он. I am not much of a husband, сказал. По сю пору запомнил Виталик эту идиому.
Да английский — это как раз то, где он, хоть и ненадолго, превозмог свою лень. Прежде, да и потом вечно не хватало — терпения, ума, таланта, честолюбия. С милого детства — качать мускулы, чтобы дать отпор, если понадобится. Стал заниматься греблей, бегали с Аликом на «стрелку» у «Ударника», месяца два пыхтели в бассейне, катаясь туда-сюда на сиденье псевдолодки и гоняя воду здоровенным веслом: академическая гребля называется. Бросил. Уже в институте пошел в секцию фехтования, мечта со времен мушкетерской зависимости. Бросил — больно было ногам от растяжек и ковыляния на полусогнутых по периметру зала. На втором курсе начал углубляться в математическую логику, самонадеянно схватил талмуд Гилберта и Аккермана и увял странице на двадцатой. Позже, постигая импульсную технику за рамками институтского курса электронных приборов, увяз в каком-то фантастроне, плюнул. Были еще теория графов, Бесселевы функции, бултыхание в запоминающих устройствах тех еще, начала шестидесятых, компьютеров, патриотично называвшихся ЭВМ. А вот английский не надоедал. Он закончил вечерний иняз, попутно побаловавшись теоретической лингвистикой. Баловство это имело долгоиграющие последствия. Через несколько лет после прощания с институтом, озверев от тягомотины унылой полусекретной конторы, он заглянул на кафедру общего языкознания и нашел элегантную сексапильную даму, некогда похвалившую его доклад по глоссематике Луи Ельмслева. И она их вспомнила — обоих, Виталика и доклад. «Я читала вашу работу студентам», — сказала и усадила на диванчик в комнате кафедры. И дала совет — использовать сочетание технического образования и гуманитарных курсов и заняться статистической лингвистикой.
И он написал еще один реферат. К проблеме соотношения языка и действительности. Сразу скажем, проблема осталась нерешенной. Думаю, по сю пору. Но как-то они все же соотносятся… Там тоже он выискал изящный эпиграф — из Бертрана Рассела. Слова, по мнению философа, служат для того, чтобы можно было заниматься иными предметами, нежели сами слова. Подумать только, стоит поставить подпись мудрого авторитета под любой благоглупостью, и она становится мудрой и авторитетной. Скажем: мойте руки перед едой. И подпись: Сократ. Приступив к работе, Виталик очень быстро понял: птичий язык, облегчая жизнь ученых, делает их весьма поверхностные наблюдения непроницаемыми для нормальных людей, ограждает от критики и насмешек. Скажем, простая мысль: если закопаться в языке и не обращать внимания на то, что означают слова на самом деле, то далеко не уйдешь. Вот как это звучало в первой фразе его реферата: «Понимание языка как имманентной системы оппозиций, широко распространенное в структуральном языкознании, с особенной очевидностью проявляет свою ограниченность при обращении к содержательной стороне языка». Да чего уж там! Виталик по сю пору чмокает губами — во дают! — услышав, что удаление из организма всякой дряни кроветоком ученые кличут экскреторной функцией крови, а сам процесс образования крови именуется гемопоэзом — ну да, поэзия ведь по-гречески и есть выработка, или, если хотите, — сотворение. Конец же лингвистической карьере Виталика положила народившаяся Ольга. Стало не до науки — надо было вставать по ночам, стирать пеленки, бегать в молочную кухню, — мечты о дневной аспирантуре улетучились, и он простился с милой семантической дамой, как ранее — со статистическим господином.
А ревность к английскому сохранилась, первые слова, которым он научил несколькомесячную дочь, были английскими. Where is a butterfly? — спрашивал он, поднося кроху к яркому плакату с бабочкой, прикнопленному к стене. И Оля тянула пухлую ручку в нужном направлении.
Ты ведь помнишь, как это было.
Вот записка из роддома — ты нацарапала ее на следующий день после появления на свет Ольги:
22 мая 1972 г.
Дорогое мое солнышко!
Сегодня приносили нашу дочку на первую кормежку к бездарной мамаше — в том смысле, что у меня пока ничего нет в груди. Правда, еще только второй день после родов и, может быть, завтра появится молозиво. Меня закормили лекарствами — аспирин, какой-то нистатин против воспаления, колют пенициллин. На животе лед — для сокращения матки. Девочка очень похожа на тебя, так же волосики вьются. Но все-таки — милый, только не говори никому — в первый раз мне она показалась страшненькой: глазки закисли, ротик весь обметан белым, какие-то коросточки на шейке, на пальчиках — кошмар! Говорят, день ото дня они становятся чище и лучше (и правда, это видно по другим детям), так что жду с нетерпением. Полежала она около меня и закричала, хотела есть — ее сразу забрали. В 8 часов принесут опять. Так что сегодня я ее «кормила» два раза, а завтра буду кормить начиная с 6 утра каждые три часа. Сейчас она весит 3 кг 400 г — значит, потеряла 200 г, что естественно.
Солнышко, теперь приноси мне молоко, а если не сможешь прийти, то накануне принеси побольше, т. е. ~1 литр в день. Спасибо за творог — наверно, Елена Семеновна сделала, такая вкуснятина. А еще принеси сыру (только не очень острого). Мясного ничего не нужно.
Дорогой, я такой счастливой себя чувствовала, получив письмо 21-го. Я еще лежала в послеоперационной на каталке. Все прошло бы ничего, но в самом конце вдруг послед не отделяется, мне так давили на живот, что теперь там на коже синяк. Я, конечно, вопила дурным голосом. Врач все надеялся, что это ущемление последа из-за судорог, но потом обследовали рукой — а он прирос, повезли в операционную, в одну руку — капельницу, в другую — наркоз, и вычистили. Врач сказал, что прирос он из-за аборта, который я делала незадолго до беременности. Ну ты помнишь, как это было, какие мы были дураки…
Искололи меня уже всю, на венах — так просто огромные багровые кровоподтеки. Везде я стала такой, как раньше, но живот остался, так как матка плохо сокращается — посему лежу со льдом. Когда сократится, живот станет прежним, но это дело долгое, уже дома кончится. Пока я совершенно не представляю, когда меня выпишут. Думаю, в первых числах июня, все же была t°.
Дорогой, завтра не приходи, молоко у меня есть. Буду тебя ждать, солнышко, послезавтра. Очень-очень скучаю. Я тебя очень люблю.
Целую.
Ночью за окном метель, метель, белый бесконечный снег, ты живешь за тридевять земель и не вспоминаешь обо мне. Знаю время быстро пролетит, мы с тобой окончим институт, эта песня снова зазвучит, нас с тобой уже не будет тут. Или: Прощай, ухожу я в далекий край, там я буду совсем молодым, седина отлетит, как дым, это юности край, прощай.
Так вот, Шхельда, Тина и прочее.
Год шестьдесят второй — шестьдесят третий. Начиналась эпоха черных чулок, женских сапог и головных уборов по кличке «шлем». Все это придавало девушкам особую сексуальность. Ни одного из этих трех сигналов «иди ко мне» у нее не было. На первое свидание — трескучий мороз, памятник Тимирязеву, ах да, об этом было — она пришла в чем-то вроде сталинских времен ботиков и теплом платке. Они гуляли по Арбату, он распускал хвост, за что был прозван снобом, но допущен до губ — легкое прикосновение. Простудился он жестоко, полубольным уехал в горнолыжный лагерь Шхельду, а оттуда писал ей чуть ли не каждый день. Чего ж не писать — льжи он сдал на второй день, и времени было полно. Почему сдал?