Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5
Шрифт:
— Алексей Нилыч, нас ждут дела! — перебил Барсуков, застегивая портфель. — За откровенность спасибо. Но кто из нас нормальный, а кто ненормальный, покажет время. Начинай заниматься своими делами, а мне пора ехать в «Россию», меня ждет Харламов. — Он взял портфель и направился к выходу. — Да, вот о чем чуть было не забыл. — Он остановился у дверей. — Сегодня же побывай в Доме быта. Что-то там творится неладное. Получается не Дом быта, а дом жалоб. Простую вещь — утюг — починить не могут. Телевизоры в ремонт не принимают. Прошу, Нилыч, все проверь, все выясни и прими надлежащие меры.
— Будет исполнено! — послушно, как всегда, ответил Казаков, давая понять, что к текущим колхозным делам его откровенный разговор не относится. — Да, с телевизорами плохо, мы не можем их ремонтировать.
— Почему?
— Нет у нас мастера, вот в чем беда.
— Найди мастера и пригласи на работу.
— А
— Дом Овчинниковых освободился, вот в него и посели телевизионного мастера. — Барсуков хотел уйти и снова остановился. — Да, вот еще о чем прошу. Посмотри сегодня дом Никиты Андронова. Может, придется, как и дом Овчинниковых, взять на колхозный баланс. Никита от своей домашности отказался, Иван вернулся в дом отца. Займись этим делом вплотную, вот тебе и еще жилье. Вечером вернусь из «России» — доложишь, как и что.
Казаков кивнул, как бы говоря, что все будет сделано, можно не беспокоиться, и привычно, как солдат перед генералом вытянул руки по швам и поднял голову. «Да, ничего плохого не скажешь, исполнительный у меня заместитель, любое мое поручение выполнит так, как надо, — подумал Барсуков. — А вот заговорил сегодня со мной как-то не так, как говорил всегда, молол всякую чепуху… Какого-то Добродина наслушался. И что за птица этот Добродин?..» Он надел шляпу, не хотел, а все же по привычке покосился на лацкан пиджака: там вместо звездочки темнела дырочка. «Именно так, поскромнее, и надо ехать к Харламову, — подумал Барсуков. — Мне бы поучиться у него, и потому нечего и незачем перед ним выделяться»…
Поднял голову и, ступая твердыми шагами, Барсуков быстро спустился по широкой лестнице, и деревянные ступеньки у него под ногами сухо поскрипывали.
39
Два месяца Степан проработал в бригаде мастера Остаповского. Дважды получал приличную зарплату (несколько даже большую, чем в редакции) и этим обрадовал Тасю. И все же за эти два месяца Степан окончательно убедился в опрометчивости своего решения остаться в станице. Он еще никому об этом не говорил, даже Тасе, но сам в душе понимал, что ремонтника из него не получится и что надо было послушаться не Максима, а отца и навсегда распрощаться с Холмогорской. Он понимал: не потому не мог стать хорошим слесарем, что ему трудно было овладеть этой специальностью и что от работы уставал, — нет, научиться работать гаечными ключами и напильниками он мог бы, и силенки у него предостаточно! — а потому Степан не мог заниматься ремонтом машин, что трудно, оказывается, делать две работы одновременно: отвинчивать, к примеру, ржавую, под нажимом ключа скрежещущую гайку и думать о том, как она скрежещет, и как отлипает от металла и отворачивается, и как можно описать и эти падающие с гайки на грязный, пропитанный машинным маслом черный пол рыжие окалинки ржавчины и этот странный гаечный звук, почему-то похожий на крик сороки.
Степан старался не думать о том, что не относилось непосредственно к исполняемой им работе, и из его старания ничего не получалось. Зажимал ли в тисках болт, подравнивал ли напильником головку болта, а все одно думал не о том, как лучше и как быстрее это сделать, а о том, что тиски похожи на железные челюсти, болт хватают, как зубами, и что дома на столе осталась не дописанная им страница. На этой странице Степан описывал разговор влюбленных, и теперь, стоя у станка, ему казалось, что парень и девушка еще не все сказали. Поэтому, работая напильником, Степан мысленно продолжал этот неоконченный диалог своих героев, говорил то за девушку, то за парня, совершенно забыв о тисках. Иногда он, задумавшись, смотрел на свои испачканные машинным маслом руки, и ему казалось, что от черноты пальцы были короче и толще, и в уме он твердил себе, что эту деталь следовало бы запомнить, она могла бы пригодиться. Прислушивался к голосу напильника и опять обдумывал, как же точнее и как же лучше описать этот звук, почему-то напоминавший голосок заблудившегося в траве цыпленка. Всегда ждал окончания рабочего дня, чтобы побыстрее вернуться домой и там засесть за работу желанную, от которой он еще не знал усталости и жить без которой не мог. Было похоже на то, как если бы Степана насильно заставляли жить с нелюбимой женщиной, а он все время думал бы о другой, о любимой, стараясь избавиться от нелюбимой и уйти к любимой. Жить и дальше так, с раздвоенной душой, делая одно, а мысленно живя другим, Степан не мог, да и не хотел.
Совсем недавно, во время обеденного перерыва, мастер Остаповский пригласил Степана в свою конторку, небольшую комнату с одним окном, из которого был виден
Остаповский был не в духе. На ходу ногой сердито пододвинул табуретку, до лоска засаленную спецовками ремонтников, и предложил Степану сесть. Сам же со строгим, начальственным видом уселся за низеньким столиком, который был завален гайками и болтами. Остаповский локтями энергично раздвинул это железо, поудобнее облокотился о стол и, подперев ладонями мягкие, одутловатые и давно не бритые щеки, спросил:
— Не пойму, Степан, что у тебя на душе? — Он с укором, строго смотрел на своего нового ученика, и его жиденькие, почти бесцветные брови сломались как-то странно, острыми уголками. — Или ты чем хвораешь? Или у тебя в семье неприятность?
— И не хвораю, и в семье все хорошо.
— Так в чем же дело? — И опять у Остаповского уголками переломились брови. — Почему у тебя нет у нужной сноровистости?
Вот и тут вместо ответа на вопросы мастера Степан молчал и думал, почему у Остаповского, человека в общем-то добродушного, незлого, так удивительно поднимаются и ломаются брови, и это происходит не всегда, а только тогда, когда он о чем-то спрашивает. Надо и это запомнить и записать. И еще Степан заметил: никак не сочетались эти бесцветные, остро переломленные брови и это одутловатое, сильно заросшее лицо. Как будто два разных человека, — это тоже необходимо запомнить и записать. «Опять я за свое. И на кой черт мне нужны и его неказистые бровишки, и укрытые густой щетиной щеки, и этот кирпичной кладки забор за окном, и паутина в углу?» — сердито думал Степан и, чтобы не смотреть на мастера, опустил глаза.
— Ты слышишь, что я тебе говорю, Степан?
— Да, слышу, — покраснев, соврал Степан.
— Ты что, от природы такой квелый? Совсем не похож на своего батька, нет! Василий Максимович — это пружина! А ты что? Вот через то и не могу понять, почему у тебя не клеится работа? — спрашивал Остаповский, и Степан с трудом удержался и не посмотрел, как у мастера переламливались брови. — Как твои нервы, Степан?
— В порядке, — сухо ответил Степан. — Но при чем тут нервы?
— Я к тому спрашиваю про нервы, что уже был у нас в бригаде один случай. Приняли мы в ученики паренька с расстроенными нервами и вволю с ним намаялись. Боже мой, что он выделывал! — Степан не вытерпел и снова посмотрел на мастера: брови его уже поднялись и сломались. — Так у этого парня нервная система действовала не на задумчивость, как у тебя, а на веселость, и через то слесарить он не мог. Чуть что — бросает инструменты и тут же возле своих тисков кидается в пляс, сам себе подыгрывает и такого выделывает трепака, что со всей мастерской сходились поглядеть на плясуна. И вся работа останавливалась. «Ты что, парень, выделываешь ногами как сумасшедший? — спрашиваю. — Тебе надо работать не ногами, а руками, а ты что вытворяешь?» — «Иначе не могу, — отвечает он спокойно, — потому как без этого, без танца, нервы мои не выдерживают. Они у меня от природы беспокойные. Вот попляшу, успокою нервы и снова могу браться за дело». Узнала об этом танцоре твоя сестра Дарья Васильевна и посоветовала отправить его в художественную самодеятельность. Зараз он там, сам танцует и других обучает пляске, и вся художественная самодеятельность им не нарадуется. И нервы, сказывают, у него выздоровели… Но ты, конечно, в плясовую не кидаешься, до этого еще не дошло. У тебя, вижу, что-то непонятное для моего вразумения засело не в ногах, а в голове. Скажи откровенно — что? Какие думки в голове утаиваешь? Все эти два месяца я наблюдал за тобой. Ты работаешь так, как мокрое горит, все у тебя из рук валится. Прыти у тебя нету, вот что! А почему ее нету? Можешь ответствовать мне вразумительно? Не можешь или не желаешь? А ведь я дал слово Максиму сделать из тебя настоящего слесаря…
Степан не отвечал. Он думал, как бы ему поподробнее запомнить и потом записать это второе свое посещение конторки, и записать именно так, как оно было: и красный, из старого кирпича, забор за окном, и низкий, заваленный железом стол, и эту траурную, тяжело висевшую в углах паутину, и не забыть бы серые, одутловатые щеки мастера, и его бесцветные и так проворно ломающиеся брови. Степан любил такую подробную запись, и если не занести ее на бумагу по свежей памяти, то со временем многое и самое интересное забудется.