Семейный архив
Шрифт:
12/I-42
Мой дорогой, родной Мишенька!
Как хочется мне порадовать тебя. Сегодня, вернее сейчас, получили письмо от Веры, ее адрес: Карагандинская обл. Долинское почтов. отделение, п/я 246 — В номер 204294. Я даже всплакнула от радости. Она жива, здорова, работает врачом, условия удовлетворительные, но очень нервничает, потеряв связь со всеми. Я ей сегодня же напишу адреса Тамары, Раи и твой. Днями вышлю ей немного денег. Солнышко мое! Как радостно было бы знать о тебе, ведь такое мученье быть в неведении. Но надежда не покидает меня, что связь
Мальчик мой родной!
Пишу тебе каждый день. Для меня нет более радостного дня, чем день получения твоих писем. В эти дни мне очень весело, но эти дни не балуют меня в последнее время. Как хочется знать о тебе, твоем здоровье, состоянии, где ты. Самое страшное — это плен. Ты у меня счастливый и честный человек и там тебе не место. Ты должен до конца приносить пользу родине. Когда же, наконец, я получу от тебя весточку. Хоть бы знать, что ты здоров. А что мы еще увидимся и будем жить счастливо — я в это верю. Ты ведь у меня счастливый! Все родные и наши знакомые часто спрашивают о тебе. Сыночек и мы все очень мучаемся. Ждем радостного дня твоего возвращения. Боюсь, что не выдержу от радости. Мне кажется, что мы много лет находимся в разлуке. Это письмо девяносто пятое. Крепко обнимаю и целую любимого. Все шлют привет и желают успехов в борьбе с гитлеризмом. Обнимают и целуют.
Твоя Сарра 14/I-42.
И вот пришло утро — оно было ясное, солнечное, морозное, — когда к нам постучался почтальон. Когда он, если быть точным, не постучался, что было бы неслышным, поскольку наша входная дверь отделялась от комнаты, где мы жили, длинной и узкой прихожей, и не позвонил — звонка у нас не было, а подергал за проволочную ручку, которая сообщила это подергивание какому-то, уж не помню какому, но достаточно громкому устройству, оно встрепенулось и зазвякало в прихожей, зазвякало отрывисто, резко, и стало ясно, что это Костя и что он принес письмо...
Костя, наш почтальон, запомнился мне своей маленькой, скособоченной фигуркой, с плечом, оттянутым вниз тяжеленной кожаной сумкой. Бабушка, она всегда это делала, отправилась отворить Косте, чтобы затем ввести его в комнату и, чуть не силком усадив у стола, вложить в сведенные морозом пальцы стакан с горячим чаем.
И они появились — Костя с голубым, застывшим от январской стужи лицом, и бабушка — с порозовевшими от нежданной радости щеками: в руках она, совершенно растерявшись, держала толстую пачку писем и открыток, и это — после долгого, бесконечного молчанья, после бесконечных предположений, догадок, взаимных обнадеживаний — всего, что бывало, когда от отца не приходило писем, даже напророченных бабушкиными пасьянсами... Мы все готовы были обнять Костю, как родного, расцеловать поросшее сивой щетиной лицо, и особенности мама. Она, присев на своей постели, казалось, вся так и устремилась к нему навстречу, так и летела, вытянув перед собой обе руки:
— Костя, миленький... — лепетала она.
Но я был ближе, я первым взял пачку писем, которая сразу же поразила меня странной толщиной. И тем, что письма и открытки были в ней прошиты и туго скреплены шпагатом. И тем еще, что к верхнему концерту, в левом уголке, подклеен был маленький белый ярлычок.
На нем неразборчивой скорописью было набросано несколько слов, припечатанных круглой печатью с проступавшими вдоль ободка слонами, единственно четкими на ярлычке: «Полевая почта». И дата. Кроме них, кроме этих слов, я в первый момент ничего не понял. Как не понял и того, что письма, которые я держал в руке, написаны не отцом, а нами...
И вот эти-то конверты с нашими письмами держал я в руках ровным счетом ничего не понимая, не желая, не решаясь понять...
— Ну, давай же! — сказала мама, в нетерпении потянувшись к мне.
— Тут какая-то путаница, — пробормотал я, слегка отстраняясь, — Тут что-то, наверное, напутали... Вот наши письма, их отправили не по тому адресу... Мало ли что случается... Почта... Война...
Что-то такое я бормотал, что-то пытался сообразить, за что-то ухватиться, думая в тот момент не о себе, не об отце даже, а о ней, о ней...
В тот момент, в ту минуту, в кратчайший тот миг я ощутил себя взрослым, а ее, свою мать, — девочкой, малым ребенком у меня на руках... Беззащитным, как одуванчик... Я словно пытался отгородить готовые облететь пушинки от вихря, который, я чувствовал, уже ворвался к нам в комнату, — отгородить, уберечь, отсрочить еще на секунду...
— Ну, что же ты?..
Я не мог поднять глаз, не мог взглянуть ей в лицо. И продолжал, продолжал бормотать какую-то ерунду. Пока она — почти силой — не выдернула у меня из пальцев пачку писем и не прочла, не осознала про себя те два слова... Она больше не слышала меня, моего бормотанья. Она сидела и смотрела огромными черными зрачками — такими огромными и черными на побелевшем, без кровинки лице — прямо перед собой, в пустоту. Не замечая ни меня, ни Кости, ни растерянных, недоумевающих бабушку и деда.
— Все равно, он жив, — наконец проговорила она. — Я уверена, что он жив. — Она достала из-под подушки платочек, прижала его к губам и снова спрятала под подушку. Глаза ее были сухи. — Уверена, — повторила она и погладила меня по голове.
И я подхватил:
— Конечно, — сказал я, — он жив!.. А почта... Мало ли что!..
— Они тут пишут, — объяснила мама не сводившим с нее глаз бабушке и деду, — пишут, что он... А он жив. — У нее в лице по-прежнему не было ни кровинки.
— И очень просто, — сказал Костя.— Давеча я тут рядом извещенье доставил, похоронку, стало быть... А вчерашний день письмецо пришло, из госпиталя... Такое дело... — И бочком-бочком он подался из комнаты. Никто из нас не тронулся с места его проводить. Было слышно, как за ним хлопнула входная дверь.
— Что-то я ничего не пойму, — сердито проговорила бабушка, второпях разыскав очки и разглядывая подклеенный к письмам ярлычок, — Не пойму, с какой стати Костя вспоминал про какую-то похоронку... Или я, старая дура, выжила из ума и разучилась читать, или здесь написано совсем другое...
— «Адресат выбыл», — подсказал я.
— Правильно, — подхватила бабушка. — И больше ничего здесь не написано. Ты слышишь?.. — обратилась она к маме. — И забудь, что наболтал этот Костя, садовая голова, чтоб ему пусто было...
Мать молчала, рука ее тихонько поглаживала меня по волосам и когда касалась в легком движении моего лба, я до озноба в спине чувствовал, какие ледяные у нее пальцы.
— Ляг и укройся, — сказал я, видя, как дрожит она, сидя в тоненькой ночной рубашке. Но сама она, казалось, не замечала этого.
Она покорно легла, укрылась, я подоткнул край одеяла ей под самым подбородок.
— Мама права, — сказал дед (он всегда и во всем считал, что бабушка права). — Побойся Бога, дочка! Я вижу, о чем ты думаешь... Побойся Бога!.. — Против обыкновения, голос его прозвучал сурово, почти грозно. Я не слышал, чтобы он — тихий, смиренный — раньше так говорил. И чтобы глаза его сверкали так строго под взбухшими козыречком бровями.