Семейный архив
Шрифт:
Подозреваю, что фамилия Семена Фомича произошла от «Ашкенази». Но не в том суть. Он тоже был нашим постоянным автором, хотя по возрасту казался нам стариком, давным-давно переступившим комсомольский возраст.
Жил и учительствовал он в Актасе, шахтерском поселке под Карагандой, а нам привозил свои стихи — о революции, Джоне Риде — тогда только что переиздали давно уже ставшую крамольно-легендарной книгу «Десять дней, которые потрясли мир». Она не ответила ни на один из мучивших нас вопросов, но до нас как бы долетели хриплые митинговые голоса, клацание винтовочных затворов, пространство сгущалось, тени оживали — за десятью последовали тысячи дней, мало похожие на первые...
О себе же, своей судьбе рассказывал он иначе — вполголоса, неуверенно, как бы с неловкостью за то, что многое и сам не может понять, объяснить. В немецком плену, в Рейнской области, где пробыл он четыре года, они, военнопленные красноармейцы, ходили работать на фабрику расконвоированными, население городка относилось к ним вполне сносно. Товарищи по плену знали, что он еврей, но никто, ни один его не выдал. Мало того, в отношениях, которые все годы плена сохранялись между красноармейцами, национальным различиям не придавали значения. Зато когда их освободили американцы и он, не поддавшись настойчивым уговорам, вернулся к своим, его поразил контраст: в армии, победившей фашизм, ощущался совершенно другой дух...
Впрочем, разобраться толком он ни в чем не успел: бывших военнопленных погрузили в эшелоны и повезли на восток. Им был объявлен стандартный срок за измену Родине — десять лет.... И однако — что поражало меня и всех нас — он думал не о десяти годах, проведенных в лагере, а о десяти днях, которые потрясли мир...
Задумав писать большой роман, я перешел из газеты в Карагандинское отделение Союза писателей Казахстана, литконсультантом по русской литературе. Секретарем отделения был Жаик Кагенович Бектуров. Я отнюдь не стремлюсь подбирать здесь только тех, кто был недавно зэком... Но что было, то было.
Приговоренный в годы сталинщины к расстрелу («заговор, направленный на свержение советской власти»), замененный впоследствии десятью годами, он отбывал свой срок на Урале, в лагерях поблизости от города Ивдель. Как-то в центральной газете мелькнула статейка о том, с каким «трудовым энтузиазмом» было там, на Урале, что-то построено (или даже не «построено», а «воздвигнуто»!..), и Жаик Кагенович, в общем-то человек ровного, добродушного склада, загорячился и написал, что энтузиазм, возможно, имел место, но проявляли-то его зэки, он сам находился среди них и знает, что говорит, и надо бы, коль речь зашла об энтузиазме, поточнее обрисовать его читателям...
Забавно, что автор статейки, ничуть не обидясь, ответил, что Бектуров не открыл ему ничего нового, поскольку он и сам отбывал срок в тех же лагерях, поблизости от Ивделя, и в одни годы с Бектуровым...
Такие вот были времена, когда мы с Жаиком Кагеновичем по утрам, еще до появления в нашем заведении самородных талантов вперемешку с графоманами, размышляли о парадоксах истории, прямо или косвенно касающихся гранитной фигуры, которую можно было увидеть наискосок через площадь, не удаляясь от нашего подъезда.
То были совсем не праздные размышления и разговоры. Бектуров, когда-то комсомольский работник, затем журналист, затем заключенный, писал роман-воспоминание — в одно и то же время с Солженицыным, о котором еще никто ничего не знал. У меня были свои замыслы, наверняка безнадежные, так мне казалось. Главное, во что упирались наши размышления, был вопрос: почему все молчали?.. Что крылось за этим молчанием — страх? Рабская покорность любой власти? Отрешенность от судьбы своей страны, своего народа? Или — казалось бы противоестественное, извращенное, однако не столь уж редкое чувство — восторженное обожествление истязателя, преданная, пламенная любовь жертвы к своему палачу?..
В ту пору еще не было широко известно письмо Раскольникова Сталину, еще много
Впрочем, и мне «повезло»: несколько позже, и уже в Алма-Ате, я познакомился с человеком вроде бы вполне заурядным — Бешкаревым. В1949 году, когда в Москве был открыт музей подарков Сталину в честь его семидесятилетия, Бешкарев написал стихотворное письмо Исаковскому в связи с его восторженным посланием вождю. Бешкарев жил тогда в Ташкенте. Письмо свое он бросил в уличный почтовый ящик. Через три дня за ним явились и упекли его по 58-й на десять лет...
Значит, были, были все-таки «люди в наше время»... Мало их было, но они были, были...
С Бешкаревым познакомил нас Абрам Шифрин. Они вместе сидели, отбывали срок. Бешкарев рассказывал, как Абрам Шифрин (в лагере почему-то звали его Ибрагимом) шел, как и все, пешком по этапу, не отставая, не жалуясь, а потом, когда пришли на место, он размотал ногу и оказалось, что она разбухла и кровоточит от гангрены...
Мы познакомились в Караганде, у него дома, в пустой квартирке, где кроме стола и железной койки ничего, пожалуй, не было. Шифрин был высок ростом, красив, черноволос, с густыми черными бровями, широким лбом. Лет ему было около пятидесяти. Дома одет бывал он в темный, чуть не до пола халат, повязанный поясом с кистями, это придавало ему вид несколько экзотический, возможно еще и потому, что мы впервые услышали от него о Блаватской, теософии, таинственных силах, управляющих миром... Но главное, когда он смотрел на вас в упор своими бархатно-карими, внимательными, как бы вбирающими, впитывающими вас глазами, — главное заключалось в другом. Анка бывала в синагоге на Маросейке, читала Библию, я же был далек от иудаизма и специфически-еврейских проблем. После второй или третьей встречи Шифрин вручил нам «Эксодус» в переводе на русский и отпечатанный на бумаге чуть плотнее папиросной. Буквы расплывались, как если бы это был десятый или двадцатый экземпляр, напечатанный под копирку. Но трудно описать впечатление, которое произвела на нас обоих эта рукопись, ходившая в самиздате. Помимо опасности, которая была связана с самиздатом, она таила еще и другую опасность — речь в ней шла о сионистских устремлениях, борьбе за еврейское государство. Шифрин говорил о еврейской особости, богоизбранности еврейского народа, у которого имеется единственная родина — Земля Обетованная.
Шифрин заглядывал к нам домой, мы спорили, порой — яростно, я никак не мог примириться с тем, что мой отец погиб не за свою родину, не за свой народ (подразумевалось — советский). Зная по своей шкуре, что такое — антисемитизм, я не мог воспринимать сионизм как ответную реакцию, он противоречил моему представлению о «братстве народов».
Но так или иначе, Шифрин зацепил то громко, то тихо звеневшую во мне струну...
Вместе с тем было в этом человеке нечто двойственное. Он собирал вокруг себя молодежь, преимущественно еврейскую, и открыто излагал свои сионистские убеждения. Порой это смахивало на затеянную органами провокацию... Так или иначе, сложными путями он в конце-концов добрался до Эрец-Израиль, осуществив свою мечту...