Семейный архив
Шрифт:
— Юра, —сказал я, когда уже немало чашек было выпито, — ты историк, ты мыслишь тысячелетиями — Рим, античный мир, наша революция... Как по-твоему, сколько еще будет продолжаться этот маразм?..
— Как тебе сказать... Возможно, конец наступит — и скоро, а возможно — не очень. Тут, видишь ты, все зависит от того, как народ. А народ — он природный материалист. Французскую революцию готовили энциклопедисты, Руссо, Деламбер... Но начали-то ее французские женщины, кухарки — помнишь голодный поход на Париж?.. Решает в конце-то концов не интеллигенция, а народ. А ему нужны... — Домбровский принялся загибать пальцы на выставленной вперед руке: — Первое — хлеб, второе — картофель, третье — мясо, четвертое — молоко и масло, пятое — сахар. — Он свел в кулак
— Пессимистическая теория...
— Напротив, я — исторический оптимист. Сколько бы ни длилась эпоха реакции, она проходит. Важно, понимаешь ты, не проиграть, не профукать потом, как это было в шестидесятых...
Через четыре недели, вернувшись из Трускавца, я услышал в Москве, что Домбровский умер... Скоропостижно... Пошел в ванную, почувствовал боль, упал... Я приехал к Кларе накануне девятого дня...
Она была одна в тот момент, на кухне громоздились горкой колбасные круги, стояли банки с огурцами, капустой — готовились поминки. Я слушал Клару, боясь, что ей в тягость вновь рассказывать о смерти Юрия Осиповича, и вместе с тем чувствовал, что рассказывает она не столько для меня, сколько для себя самой, веря и не веря, что так оно было, так случилось на самом деле...
Назавтра здесь должны были собраться друзья Домбровского — Булат Окуджава, Фазиль Искандер, Феликс Светов, еще многие... Мой самолет улетал утром в Алма-Ату, я не мог остаться. Но бутылки с казахстанским бальзамом, которые пропутешествовали со мной пять тысяч километров, да так и не понадобились в Трускавце — не умел, не наловчился делать традиционные подношения — бутылки эти я привез и оставил Кларе. В них было Алма-Атинское солнце, запах трав и цветов с горных прилавков, шорох и плеск Малой Алмаатинки... Там он жил, там он страдал, там писал своего «Хранителя», дорабатывал «Факультет»...
На другой день я летел в Алма-Ату, а в голове неотступно стучали строчки, которые — с его голоса — были записаны у меня на магнитофоне, но когда в городе начались обыски, пришлось их стереть:
Мы все лежали у стены —
Бойцы неведомой войны,
И были пушки всей страны
На нас вождем наведены...
И еще:
Обратно реки не текут,
Два раза люди не живут...
Жизнь, между тем, текла по своему заранее прочерченному руслу. И состояла она, эта жизнь, отнюдь не только из Галичей, Коржавиных и Домбровских...
Аня работала в Алмаатинском институте народного хозяйства, читала курсы по теоретической и экономической статистике. То ли в результате семейного, то ли специфического дедушкиного воспитания, то ли по причине особенного еврейского трудолюбия («не ударить в грязь лицом перед другими»), но ее усердие порой меня злило: по вечерам, до глубокой ночи я видел ее спину, ее склоненную над столом голову, пачки тетрадей с контрольными работами, тетради с конспектами лекций... Она возвращала плохо выполненные работы и по два-три раза «гоняла» студентов, скверно готовившихся к зачету или экзамену. Никто подобной добросовестности от нее не требовал, но у нее была своя гордость, своя преподавательская честь.
К тому же в институт приходили ребята и девушки из аулов, с трудом привыкавшие к интеллектуальному труду, не очень знавшие русский язык, отчасти полагавшие, что диплом положен им в обмен на принесенные институтскому начальству традиционные подношения или вследствие родственных связей... Аня в этой среде оказывалась белой, я бы сказал — безупречно-белой вороной...
Когда пришли новые времена и многие заговорили о низкой производительности труда, о
Жизнь ее состояла, однако, не только из лекций и экзаменов. После занятий было стояние в очередях — за продуктами, за одеждой (преимущественно импортной, заманчивой для любой женщины), за костюмчиком из джинсовки или сапожками для Маринки, за какими-нибудь тряпками для меня... Мы жили в трехкомнатной квартире, после двух комнат в Караганде она казалась нам роскошью. Одну комнату занимали Анины родители, другая — и для меня, и для Ани — служила кабинетом, проходная — так называемая гостиная — была для нас, троих, и спальней, и столовой, когда приходили гости, и т.д. В кооперативном «хрущевском» доме, в котором мы жили, освобождалась однокомнатная квартира, на нее никто не претендовал. Я взялся переводить роман и просидел за этим занятием год, чтобы получить гонорар и уплатить за квартиру для Петра Марковича и Марии Марковны — и для них, и для нас жить стало просторней...
С точки зрения тех, кого мы называли «обывателями» и «мещанами», наша жизнь — жизнь члена Союза писателей СССР и старшего преподавателя института народного хозяйства — выглядела довольно убогой, но нас занимали иные проблемы. К тому же мы были молоды, перед нами простиралась вечность...
Однако и у Ани, случалось, возникала «конфликтная» ситуация с властью. Публикуясь в издаваемых институтом научных трудах и сборниках, она работала несколько лет над диссертацией — и кафедра, и сама должность «старшего научного сотрудника» требовали этого, да и выбранная ею тема — «Перспективы демографической ситуации Алма-Аты» — представлялась ей живой, интересной.
Стоило большого труда добыть данные по составу населения за-разные годы — они считались секретными. Когда диссертация была готова и получила «добро» на кафедре, высшие, так сказать, инстанции не допустили ее к защите. Цифры-цифрами, данные-данными, но из них следовало, что, во-первых, в строго режимном в смысле прописки городе, в отличие от людей других национальностей, без особого труда прописывают казахов, а это было явным нарушением существовавших инструкций, и, во-вторых, рост населения никак не совпадал с ростом занятости на разного рода промышленных производствах, поскольку экологическое положение в регионе было скверным, горы мешали движению воздуха, город не продувался ветрами, смог накрывал его плотным, душным одеялом... Новые предприятия строить было запрещено. Выход существовал только единственный: наращивать и без того превышающий всякие разумные пределы бюрократический аппарат...
Все это не было ни для кого секретом, но одно дело — догадки, предположения, другое — цифры, объективно отражающие происходящий процесс... К тому же все могут отлично видеть, что король голый, но если кто-то скажет об этом вслух... Ого-го!..
Но что любопытно и символично: против поднялись вовсе не те, кого по тем или иным причинам это впрямую касалось, а секретарь парторганизации, выразивший сомнение в истинности данных... На что в ответ было сказано, что данные взяты в республиканском ЦСУ, здесь нет никакой подтасовки... Но сомнение было выражено, и не кем-нибудь, а... Его поддержали... Работа, длившаяся много лет, была перечеркнута. Аргументы?.. Главным аргументом было суровое молчание с вполне обозначенным подтекстом... Что двигало секретарем парторганизации, что направляло его поведение в сторону замазывания правды, ее сокрытия?.. Он был, между прочим, еврей и, казалось бы, на себе испытал, какие тенденции таит так называемый «национальный вопрос»... Но с конца двадцатых годов «диктатура партии» стала мифом, она лишь маскировала властолюбие «вождей», а впоследствии — обширного и все увеличивающегося класса номенклатуры...