Серебряная ива
Шрифт:
…Характерная черта: о Пушкине, о Данте или о любом гении, большом таланте АА всегда говорит так, с такими интонациями, словечками, уменьшительными именами, как будто тот, о ком она говорит, – ее хороший знакомый, с ним она только что разговаривала, вот сейчас он вышел в другую комнату, через минуту войдет опять… Словно нет пространств и веков, словно они члены ее семьи. Какая-нибудь строчка, например, Данте – восхитит АА: «До чего умен… старик!» – или: «Молодец Пушняк!»
Из книги
«Встречи с Анной Ахматовой»
С пушкинскими штудиями, которые накладывались на ее собственные воспоминания о Царском Селе, связан и замысел поэмы «Русский Трианон», над которой Ахматова начала работать в 1925 году.
32
Вполне вероятно, что это стихотворение связано с Павлом Николаевичем Лукницким. В 1925–1928 гг. он бывал у Анны Андреевны чуть ли не ежедневно, в период работы над биографией Гумилева, и часто сокрушался, что ее имя окружено «глухой» и завистливой «клеветой».
ПРО СТИХИ НАРБУТА [33]
Н. Х<<арджиеву>>
Это – выжимки бессонниц,Это – свеч кривых нагар,Это – сотен белых звонницПервый утренний удар…Это – теплый подоконникПод черниговской луной,Это – пчелы, это – донник,Это пыль, и мрак, и зной.33
«Про стихи Нарбута» – продолжение мысленного общения с «мертвым мужем». Это именно он, Гумилев, в одном из писем 1914 года настоятельно советовал жене обратить внимание на Нарбута. Однако получилось так, что с творчеством поэта, рекомендованного ей Николаем Степановичем, Анна Андреевна всерьез познакомилась только в 1940-м, после его гибели (Нарбут расстрелян в 1938-м), и вновь поразилась верному и независимому вкусу Гумилева. А кроме того, и Нарбут, и его стихи возвращали Ахматову в киевскую юность, где были и донник, и черниговская луна: село Никольская слободка, в котором Анна и Николай венчались в апреле 1910-го, хотя и стояло неподалеку от Киева, относилось уже к Черниговской губернии. И думается, не случайно стихотворение «Про стихи Нарбута» датировано апрелем.
…Анну Андреевну Ахматову я знал с 1912 года. Тоненькая, стройная, похожая на робкую пятнадцатилетнюю девочку, она ни на шаг не отходила от мужа, молодого поэта Н.С. Гумилева. То было время ее первых стихов и необыкновенных, неожиданно шумных триумфов. Прошло два-три года, и в ее глазах, и в осанке, и в ее обращении с людьми наметилась одна главнейшая черта ее личности: величавость. Не спесивость, не надменность, не заносчивость, а именно величавость. За все полвека, что мы были знакомы, я не помню у нее на лице ни одной просительной, заискивающей, мелкой или жалкой улыбки. При взгляде на нее мне всегда вспоминалось некрасовское: «Есть женщины в русских селеньях…»
Даже в позднейшие годы, в очереди за керосином, селедками, хлебом, даже в переполненном жестком вагоне, даже в ташкентском трамвае, даже в больничной палате, набитой десятком больных, всякий, не знавший ее, чувствовал ее «спокойную важность» и относился к ней с особым уважением, хотя держалась она со всеми очень просто и дружественно, на равной ноге.
Что таится в зеркале? – Горе.Что шумит за стеной? – Беда.…Вокруг бушует первый слой рев<<олюционной>> молодежи, «с законной гордостью» ожидающий великого поэта из своей среды. Гибнет Есенин, начинает гибнуть Маяковский, полузапрещен и обречен Мандельштам, пишет худшее из всего, что он сделал (поэмы), Пастернак, умирает уже забытый Сологуб (1927 г.), уезжают Марина и Ходасевич. Так проходит десять лет. И принявшая опыт этих лет – страха, скуки, пустоты, смертного одиночества – в 1936 я снова начинаю писать, но почерк у меня изменился, но голос уже звучит по-другому. А жизнь приводит под уздцы такого Пегаса, кот<<орый>> чем-то напоминает апокалипсического Бледного Коня или Черного Коня из тогда еще не рожденных стихов.
Возникает «Реквием» (1935–1940). Возврата к первой манере не может быть. Что лучше, что хуже – судить не мне. 1940 – апогей. Стихи звучали непрерывно, наступая на пятки друг другу, торопясь и задыхаясь: разные и иногда, наверно, плохие. В марте «Эпилогом» кончился «R<<equiem>>».