Серые души
Шрифт:
Вот что писал капитан:
Мадемуазель,
Я пишу вам, чтобы сообщить прискорбную весть: десять дней назад, во время атаки на вражеские позиции, капрал Бастьен Франкер был ранен в голову пулеметной очередью. Его люди пришли к нему на помощь и доставили в нашу траншею, где санитар всего лишь смог установить, что ранение крайне серьезно. К несчастью, всего через несколько минут капрал Франкер скончался, так и не придя в сознание. Могу вас уверить, что он погиб как солдат. Уже много месяцев он служил под моим началом и всегда храбро вел себя, постоянно вызываясь добровольцем для самых опасных заданий. Он был любим своими
Я не знаю, какова природа ваших отношений с капралом Франкером, но, поскольку после его кончины от вас пришло много писем, я рассудил за благо известить о его трагической кончине, помимо его семьи, и вас.
Знайте же, мадемуазель, что я понимаю ваше горе и прошу вас принять мои самые искренние соболезнования.
Странно, как может прийти смерть. Ни ножа, ни пули или снаряда: вполне может хватить короткого письма. Простое письмо, полное добрых чувств и сострадания, убивает не хуже оружия.
Лизия Верарен получила это письмо. Прочитала. Я не знаю, закричала ли она, заплакала, завыла, это неизвестно. Не знаю. Знаю только, что несколько часов спустя мы с Прокурором стояли в ее комнате, и она была мертва. А мы смотрели, не понимая; в общем, это я не понимал, а он-то уже знал или ему вскоре предстояло узнать, потому что он утаил ее красный сафьяновый блокнот.
Впрочем, зачем он его взял? Чтобы продлить ту беседу за ужином, чтобы подольше купаться в ее улыбках и словах? Наверняка.
Смерть солдата, возлюбленного, ради которого она бросила все, ради которого каждое воскресенье поднималась на вершину холма, ради которого каждый день бралась за перо. Ради того, кто заставлял биться ее сердце. А он, кого видел он, когда смерть стукнула его по голове? Лиз? Какую-нибудь другую? Ничего? Тс-с. Молчок.
Я часто представлял себе, как Дестина читает и перечитывает блокнот, возвращаясь к этой написанной любви, которая должна была причинять ему боль, видеть, как его называют Печальным, видеть, как над ним подтрунивают, но подтрунивают мягко, нежно – ему-то не досталось прямо в рожу, как мне!
Да, беспрестанно читать и перечитывать, как переворачивают туда-сюда песочные часы, проводить время, глядя на текущий песок, и ничего другого.
Я сказал недавно, что лгу вдвойне: там было не только письмо, засунутое в блокнот. Были еще три фотографии. Три, наклеенные рядом, одна к другой, на последней странице. И эту сценку неподвижного кинематографа сочинил Дестина.
На первой узнавалась та, что послужила художнику моделью для большого портрета, висевшего при входе в Замок: Клелии де Венсе было на фотоснимке, наверное, лет семнадцать. Девушка стояла посреди луга, усыпанного какими-то зонтичными цветами, их еще называют «луговыми королевами». Она смеялась. На ней было дачное платье, и этот простой наряд только подчеркивал изящество Клелии. Половину ее лица затемняла тень от широкополой шляпы, но сияющие глаза, улыбка, блеск солнца на руке, которой она придерживала шляпу за поля, – все это придавало ее лицу ослепительную прелесть. Подлинной луговой королевой была именно она.
Вторая фотография была обрезана, на это указывали гладкие края справа и слева и странный зауженный формат. На ней прямо перед собой смотрела счастливая девочка. Ножницы Дестина отделили Денную Красавицу от ее сестер на карточке, которую дал ему Бурраш. «Настоящая Пресвятая Дева», – сказал мне отец. И он был прав. В лице малышки было что-то религиозное, какая-то безыскусная, добрая красота, незамысловатое великолепие.
На
Однако самым странным тут было впечатление (и вовсе не водка, которую я пил, заставила меня увидеть это), что я смотрю на три портрета одного и того же лица, но снятого в разном возрасте и в разное время.
Денная Красавица, Клелия, Лизия были словно тремя воплощениями одной души, души, которая дала плоти, которой была облечена, одинаковую улыбку и несравненные прелесть и огонь. Та же снова возвращающаяся красота, родившаяся и уничтоженная, появившаяся и ушедшая. Вот так, бок о бок, они вызывали головокружение. Переходить от одной к другой, но снова находить ту же самую. Было во всем этом что-то чистое и дьявольское, безмятежность пополам с ужасом. При виде такого постоянства можно было почти поверить, что красота остается неизменной, что бы ни случилось, вопреки времени, и то, что было, опять вернется.
Я подумал о Клеманс. Мне вдруг показалось, что я мог бы добавить сюда четвертую фотографию, чтобы замкнуть круг. Я сходил с ума. Резко захлопнул блокнот. У меня слишком болела голова. Слишком много мыслей. Слишком много потрясений. И все – из-за трех маленьких фотографий, приложенных друг к другу одиноким стариком, которому было тоскливо.
Я чуть было все не сжег.
Но не сделал этого. Профессиональная привычка. Доказательства не уничтожают. Но доказательства чего? Что мы не умели видеть живых? Что ни один из нас никогда не говорил: «Ишь ты, а ведь малышка Бурраша как две капли воды похожа на Лизию Верарен!» Что Барб так и не сказала мне: «А учителка-то – вылитый портрет покойной мадам!»
Хотя, быть может, только смерть и могла это обнаружить! Может, только мы с Прокурором увидели это! Может, мы оба были похожи – похожи в своем безумии!
Когда я думаю о двух длинных руках Дестина, изящных, ухоженных, жилистых и покрытых пятнами, когда представляю, как они в конце зимнего дня сжимают тонкую, хрупкую шейку Денной Красавицы, а с лица ребенка исчезает улыбка, а в глазах застывает недоуменный вопрос, когда я представляю себе эту сцену, произошла ли она в действительности или нет, я говорю себе, что Дестина задушил не ребенка, но свое воспоминание и муку, что в его руках, под его пальцами, внезапно оказались призраки Клелии и Лизии Верарен, которым он и пытался сломать шею, чтобы избавиться от них навсегда, чтобы уже не видеть их, не слышать, не приближаться к ним ночами, никогда не имея возможности достичь, не любить их напрасно.
Трудно убить мертвых. Заставить их исчезнуть. Сколько раз я сам пытался это сделать. Все было бы гораздо проще, если бы происходило как-то иначе.
Другие лица слились с лицом ребенка, случайно встреченного на самом исходе снежного, морозного дня, когда ему на смену уже приходила ночь, а с ней – и все мучительные тени. И любовь вдруг смешалась со злодейством; запросто, ведь убить можно лишь то, что любил. Только и всего.
Я долго жил с этой мыслью: Дестина стал убийцей по ошибке, из-за иллюзии, надежды, памяти, страха. Прекрасная догадка. Она ничуть не облегчала тяжести преступления, но придавала ему некий блеск, вытаскивало из грязи. Мучениками становились оба, и преступник, и жертва: такое бывает нечасто.