Шахта
Шрифт:
— Вот черт! — подосадовал Михаил. — Время ушло, а сделали... С креплением возимся, а комбайн стоит...
— Не переживай, хрен с ним со всем, — душевным, сочувствующим голосом сказал Азоркин. — Вон и конвейер остановился, видно, порожняк кончился, отдохни и ты. Душно сегодня, спасу нет...
— Железо мокнет — тайфун должен быть, — поддержал Михаил.
— Ночью врежет, — согласился Азоркин. — Тайфуны любят по ночам разбойничать. А сейчас на-гора закат... — Он забывчиво держал флягу, сощурившись, глядел далеким взглядом перед собой, будто и впрямь оберегал глаза от закатного солнца. — Восходы-закаты, сколько же вас
Михаил насторожился — так неожиданно прозвучали для него слова из уст Азоркина, не знающего, на что он тратит свою жизнь.
— Кому страшно? Тебе? — Михаил даже хотел руку протянуть, потрогать Азоркина, убедиться: он ли перед ним? — Ты серьезно?
— А что я, не человек? — обиделся Азоркин. — Я знаю, ты меня не принимаешь за человека. Знаю!
Азоркин сшелушивал со своих плеч и лопаток присохший угольный штыб, крупную, как отруби, пыль, и грудь его, живот были сложены словно бы из выпуклых плиток, плечевые кости-дуги туго увязывались мускулами с жилистой шеей и с бугристыми предплечьями. Накинув куртку, уселся на обрезок бревна, сразу обернувшись из богатыря обмокшей птицей.
— Почему не человек? Что мне тебя не признавать? — не согласился Михаил и, смущенно улыбаясь, не выдержал, признался: — Я сегодня перетрусил до крайности. Хотел удрать из лавы и вас бросить. Ты спал. Думал, так сонного и схоронит.
— Да, тут недолго, — показал Азоркин на кровлю.
— Я и говорю: нам, таким ко всему привыкшим, страх на пользу. Привыкших-то наказывает почаще. Хорошо, говорю, что страшно. А то что ж: находим — не радуемся, теряем — не горюем. Живем ветром вольным. Куда летим — адреса не знаем...
Михаил не замечал, увлеченный, как по скулам Азоркина задвигались желвачки.
— Ишь, куда ты подтянул, мудрый... «Хорошо, хорошо!» — А чего «хорошо»? Вот эта могила вонючая? Головкину сейчас хорошо... с Ольгой. Понял! — Азоркин придавил кулак к кровле, и такое злое напряжение было в его лице и фигуре, точно он собирался проломить четырехсотметровый слой породы, высвободиться на-гора.
— Ты сам о страхе-то... — начал закипать и Михаил, но Азоркин перебил его:
— Да, о страхе, но не о том, к какому ты подвел. Ты признай меня, ветродуйного-то. А-а, не нравлюсь! — протянул обрадованно. — Хочешь, как ты: люби работу, люби жену... Врешь! Кто ее, такую работу, может любить? Мерин? Так он тут, мерин-то, за месяц сдох бы. А мы — ничего. По двадцать лет трубим! Только, если внутренности вскрыть, то там грязи побольше, чем ила в карасе.
— А кто тебя тут держит? Привязали тебя тут?.. — Михаил почувствовал в словах напарника неприятную для себя справедливость, будто не Азоркину возражал, а самому себе.
— Во! Верно. Никто не держит. Не привязанный, а скулишь. А я не скулю, я свободу тут себе добываю, чтобы там, на-гора, — ветром, кубарем, как конь в овсах!.. — Азоркин сбросил с плеч куртку, повесил на отщеп, неожиданно по-доброму улыбнулся, — Ты слыхал, скулил я когда? То-то! Сегодня в кои веки раз скульнул: дороговато, подумалось мне, за свободу после смены плачу. Надо бы в неделю раза три сюда спускаться или часа на два рабочий день убавить. А ты уж скорей — «хорошо». Хорошо, да не дюже!
— Это что же: в шахте — раб, на-гора — вольный?.. Частями-то... — без охоты сказал Михаил.
Над
— Яшка, зараза, пугнул — аж шмутки побросали! — хохотнул Азоркин и пополз обратно к полузасыпанным курткам, где, казалось, уж ни одной «живой» стойки не было, а кровля надулась пузырем, едва не касаясь почвы. Азоркин в момент выклубился из-под опасного места с барахлом под мышкой.
— У-уф! Аж мурашки по спине...
— А зачем было — из-за тряпок?
— Глупый! Пирожки в кармане. Стал бы я из-за тряпок голову совать. У тебя ведь тоже... Вон. Ефим с Валеркой уж давно «тормозят». — Швырнул куртку Михаилу. — Перекусывай, чего ты?
— Да за меня уж крыса...
— Ну? И молчишь? — Азоркин разделил тугие, как резина, отдающие техническим маслом столовские пирожки. — Их на автоле жарят. Крысы и те брезгуют. В твой карман залезли, а от моего шарахаются... А о каком-то ты рабстве толковал?
— Да в шахте, говорю, ты что же — раб, а на-гора, выходит, вольный?
— Хэх! Додумался. Раб... В шахте я, Миша, добытчик воли, значит, тоже вольный. Я же сознательно лезу в эту соковыжималку, чтоб заработать деньги, и на работе не халтурю. Скажи, ты хоть раз заметил, чтоб я ленился, а?
— Не скажу.
— Во! — Азоркин выполоскал рот, сплюнул воду в сторону. — Волю неволей да ленью не добудешь! — изрек назидательно.
— Ну а какая же она у тебя, воля, там, на-гора? — поинтересовался Михаил.
— Какая? — подмигнул Азоркин. — Ты сам сказал, что я ветром буйным живу. А ветер по воле не тужит. — Он долго, с глубоко запрятанной в себя улыбкой и сочувствующе глядел на Михаила. — Ищешь правду в людях, а своей правды не знаешь. Вот ты и есть, Миша, раб. Точно, раб. У тебя-то как раз и нету воли нигде: ни на-гора, ни здесь... Не дали же тебе Головкин с Колыбаевым лаву кострить. Не дали. И ты сел со своей волей. Головкин пошел ва-банк... У этого же борова клыки наружу... Конец квартала: каждый кусок угля — на премиальные. А ты под горячую руку: кострить.
— А ты — не кострить?
— Да мне не надо, вот в чем разница! Ну, это... может, и надо... как бы тебе сказать: по-моему, если не хотят, то есть препятствуют, как говорится, силы враждебные, и пускай препятствуют. Я это препятствие штурмовать не буду. Чихал я на это все, потому что я свободный! На днях по телевизору один мужик в белом пиджаке из какой-то пьесы сказал: дескать, нету правды на земле и на небе она, правда, тоже не ночевала. Руками и ногами голосую за слова золотые, хотя я сам давно понимал, что правда все же есть, только не общая правда, как, к примеру, баня или столовая, но у каждого человека она своя: у тебя своя, у Головкина своя, у меня своя, ну и тэдэ и тэпэ... Твоя правда — быть всю жизнь в неволе, потому что хочешь, чтоб было по-твоему, а хотение не сбывается, а сбывается так, как другой хочет, у которого документы получше твоих, а я к хотению стремлюсь там, где мне есть простор... Я на скользкое не пойду и в узкую щель не полезу.