Шальная звезда Алёшки Розума
Шрифт:
Прошло ещё несколько дней, прежде чем Мавра окрепла настолько, что Елизавета решилась поговорить с ней. Она зашла в комнату подруги после ужина — больной еду приносили в горницу. Мавра, бледная, исхудавшая и вся какая-то потухшая, сидела в кресле возле окна. Завидев Елизавету, поспешно поднялась — от слабости её качало — и устремила на подругу виновато-умоляющий взгляд. Дожидаясь, пока горничная взобьёт для сна перину, соберёт грязную посуду и выйдет, Елизавета стояла у окна, глядя, как ветер колышет ветки огромного дуба, что рос напротив.
— Выходит, ты его совсем-совсем не любишь? — выговорила она, наконец, и обернулась к подруге. — Зачем, Мавруша? Зачем ты это сделала?
Мавра
— Ты же могла замуж за него выйти. К чему было этакий грех на душу брать?
— Не могла, голубка моя, — выдохнула Мавра и шмыгнула носом. — Это не Петрушин ребёнок был.
Елизавета воззрилась на неё со смесью ужаса и любопытства.
— Чей же?
И вдруг поняла, что боится ответа. Боится услышать одно из имён. Одно лишь единственное, но боится так, что от страха её всю затрясло. Чтобы унять эту мелкую противную дрожь, она обхватила себя за плечи.
— Ивашки Григорьева. — Мавра всхлипнула. — Прости меня, дуру блудливую! Прости, голубонька! — И она плюхнулась перед Елизаветой на колени, подползла, обняла за ноги. — Знаю, как подвела тебя, лебёдка… Из-за меня, сквернавки, ты сама в беду попасть могла. Всё знаю, ласточка! Сама себе век не прощу!
Елизавета высвободилась, и Мавра, наконец, разрыдалась.
— Встань! — сердито прикрикнула на неё цесаревна. — Батюшка мой метресске[106] своей, Машке Гамильтон, за этакое лиходейство голову отрубил. И правильно сделал! Как ты могла? С двумя разом путалась, стало быть, ни одного не любила! Да ещё и дитя невинное сгубила. Шла бы замуж за Ивана, коль от него понесла!
— Да на что мне этакий муж! — всхлипнула Мавра. — Он едино только в постели хорош, а ни другом, ни опорой никогда не станет. Лучше уж в вековухи[107], нежели за такого…
— Видеть тебя не хочу! — с отвращением бросила Елизавета. — Если бы Господь мне ребёночка Алёшиного послал, я бы и без венца родила, на пересуды не посмотрела! А про твой грех и не узнал бы никто — венцом бы прикрыли, и всё, а ты этакое содеяла… Паскудница!
И не взглянув на рыдающую Мавру, Елизавета вышла из комнаты.
– ----------------
[106] Метресса — любовница, сожительница.
[107] Вековуха — старая дева.
* * *
Постоялый двор поражал редким даже для москалей убожеством — обширное подворье устилала солома, покрытая толстым слоем нечистот. Их, похоже, не убирали, а лишь забрасывали время от времени свежей подстилкой, отчего нога выше щиколотки, будто в трясину, уходила в отвратительно вонявшую жижу. Вместо конюшни прямо под открытым небом тянулась длинная коновязь. Заезжего дома не было вовсе, только приземистая, похожая на сарай изба с крошечными окнами, затянутыми бычьим пузырём — судя по доносившемуся из распахнутой двери шуму и стуку оловянных кружек — корчма[108].
Однако отправляться на поиски более приличного постоя было уже поздно — когда усталый Матеуш въехал во двор, за дальним лесом как раз погас последний луч заката, и в четверть часа сделалось темно, как в могиле. Придётся ночевать здесь.
Он брезгливо поморщился. Спешился, бросил мальчишке-конюшонку поводья и медную полуполушку[109], которую тот тут же сунул за щеку, и вошёл в кружало.
В корчме было настолько темно, что рассмотреть лица людей не представлялось возможным, впрочем, похоже, завсегдатаев это вполне устраивало. Вдоль стен по обе стороны от входа тянулись лавки и пара длинных столов из грубо оструганных досок, в дальнем конце размещался прилавок. Возле него суетилось двое молодых парней, разносивших нехитрую снедь и какое-то адское пойло,
За одним из столов галдела хмельная ватага, более напоминавшая не мирных пейзан, а разбойников с проезжего тракта, за вторым, низко надвинув треуголку на опущенную голову, сидел одинокий шляхтич, должно быть, как и сам Матеуш, проезжий. Перед ним в миске дымилась похлёбка и стояла кружка с какой-то подозрительной жидкостью.
Присев с краю за его стол, Матеуш с наслаждением вытянул гудевшие от долгой скачки ноги. Интересно, есть здесь хотя бы сеновал? Или придётся ночевать прямо на полу в этом вертепе? Под соседним столом как раз кто-то спал — в проход торчали грязные ноги в размотавшихся портянках — ни лаптей, ни тем более сапог на них не имелось, должно быть покрали, покуда хозяин почивал. Впрочем, вряд ли это был постоялец, скорее, из подгулявших.
Подошёл один из молодых мужиков — подручных корчмаря, посмотрел вопросительно. Есть хотелось ужасно, но привлекать к себе внимание нездешним выговором Матеуш не решился, поэтому ткнул пальцем в миску с неаппетитной жижей, стоявшую перед его соседом, и произнёс медленно, стараясь чётко выговаривать слова:
— Принеси мне того же!
Слуга, поклонился и исчез, а сосед бросил на Матеуша быстрый взгляд и ещё ниже натянул свою шляпу.
Похлёбка воняла луком и пригоревшим прогорклым жиром, и, проглотив пару ложек, Матеуш отставил миску в сторону. Кажется, утолить голод ему нынче не суждено. Впрочем, лучше остаться голодным, чем отравиться. Сунув в рот кусок клёклого, непропечённого ржаного хлеба, он задумался. Следовало понять, как, не привлекая к себе излишнего внимания, найти в этом поселении Елизавету.
Если Маньян прав и за принцессой следят, их встреча, скорее всего, не останется незамеченной. Вторая сложность была в том, что он вовсе не был уверен, что Елизавета пожелает говорить с неизвестным человеком, явившимся с улицы. А уж учитывая то, что он собирался ей предложить, принцесса и вовсе могла счесть его за фискала из этой, как её… Тайной канцелярии.
Неплохо бы сперва завести знакомство с кем-нибудь из цесаревниных людей. Да вот только как? Здесь не Москва, где Маньян мог ввести его в приличные дома и представить нужным людям. Да и никакого светского общества, кроме двора самой принцессы, в этом поселении, похоже, не имелось. Третьей проблемой, которая ему ужасно мешала, было плохое знание языка. Дома, в Варшаве всё казалось просто: многие русские слова были похожи на польские, а ксенз Домбровский, учивший Матеуша москальскому диалекту, выговаривал их чётко, с расстановкой, словно стихи декламировал. Московиты же бормотали невнятно, будто рот у них был забит жевательным табаком.
Рядом раздался какой-то шум, и, вынырнув из раздумий, Матеуш вдруг обнаружил, что диспозиция в корчме изменилась — молодой шляхтич, что давеча сидел рядом, теперь стоял, притиснутый задом к нечистым доскам, а трое хмельных мужланов из компании по соседству взяли его в кольцо и теснили в направлении самого тёмного угла. Один, невысокий и кряжистый, будто медведь, что-то негромко говорил, наседая на стоящего, двое других ухмылялись.
Ситуация была столь прозрачна, что знание языка, дабы в ней разобраться, Матеушу не понадобилось — ну конечно! Трое смердов, захмелевших от вина и собственной безнаказанности, решили затеять потасовку с человеком, который вряд ли сможет им дать достойный отпор, тем более, кажется, он молод — совсем мальчишка. Вон как растерялся, даже шпагу вынуть не пытается.