Шапка Мономаха. Часть II
Шрифт:
Я вздохнул. Босой, прошелся по холодному полу к столу, где стояла вчерашняя бутылка и еще пара нетронутых. Достал еще один кубок – тяжелый, серебряный, с чеканкой. Налил вина себе и ей.
— Вот. Выпей. Согреешься.
Подошел к ней, протянул кубок. Она взяла его дрожащей рукой, едва не расплескав.
— А теперь… – я стянул с кровати тяжелую простыню, пахнущую лавандой. – Прикройся, Христа ради. Неловко как-то.
Она послушно взяла простыню и закуталась в нее, спрятав свою наготу. Только плечи остались открытыми. Белые, гладкие… Тьфу ты, опять мысли не туда.
Я взял со стола письмо, которое она принесла. Бумага дешевая, писали карандашом. Печати так и вовсе нет. Развернул.
— Посмотрим, что там по твоему батюшке пишут.
Начал
“Милостивому Государю моему, Льву Илларионовичу, нижайшее почтение и сердечный привет из места скорби нашей и ссылки горемычной шлет бывший сослуживец Ваш и соузник по несчастью, князь Курагин.
Доношу до Вашего сведения, милостивый государь, что пребываю я волею судеб и гнева самозванного государя, именующего себя Петром Федоровичем, в ссылке вечной на промыслах соляных, что под Оренбургом обретаются. Место сие гиблое, здравию человеческому сугубо противное. Воздух тяжел от испарений соляных, вода солона и к питию непригодна, пища скудна и однообразна. А работа каторжная сверх всякой меры.
Уроки выработки на нас, дворян, положили несусветные, кои и здоровому мужику не под силу. Ломаем соль кайлами в душных подземельях, таскаем на себе мешки неподъемные под крики и ругань казаков, коим мы отданы в полное распоряжение. Лютуют стражники наши пуще зверя дикого. За малейшую провинность или невыполнение урока – плети, батоги, а то и просто кулаками до полусмерти забьют. Лекаря же здесь отродясь не бывало, и помощи ждать неоткуда.
Уж многих из благородного сословия не стало на этих промыслах проклятых. Помяни, господи, души рабов твоих: князя Оболенского Ивана Петровича – от горячки скончался на прошлой неделе; ротмистра гвардии Семеновского полка Бахметева Николая Алексеевича – в шахте обвалом задавило; статского советника Панина Федора Ивановича – казаки до смерти запороли за отказ лизать сапог атаману ихнему… И числа нет тем, кто от хворей да непосильного труда угасает день ото дня.
Боюсь, милостивый государь, что и мой час недалек. Силы оставляют меня. Поясница мучает денно и нощно, ноги опухают и не держат боле. И нету мочи моей терпеть эту боль. О Вас же, Лев Илларионович, слышал от проезжего купца, что хворь и Вас не обошла стороною. Сердце мое сжимается от скорби и сочувствия. Молю Бога, дабы укрепил он Ваш дух и тело, но разумом понимаю – не выжить нам здесь. Погибнем все, яко псы безродные, вдали от семей и отечества.
Ежели письмо сие чудом дойдет до вас, Богом прошу и заклинаю – позаботьтесь о дщери моей любезной, княжне Агаты Львовны, коей я также нижайший поклон шлю!
Засим остаюсь преданный Вам и вечный слуга, князь Курагин.
Писано в Оренбургской ссылке, месяца мая, дня 15-го, лета Господня 1774”.
Пока я читал, мы пили. Молча. Я – чтобы прогнать дурные мысли и усталость. Она – чтобы забыться и набраться смелости. Вино было хорошее, крепкое, било в голову быстро. Первый кубок опустел незаметно, я тут же налил второй. Потом третий… Перечитал еще раз письмо. Вот она цена крестьянской свободы!
Когда я дочитал письмо и отложил его в сторону, Агата уже заметно опьянела. Щеки ее разрумянились, глаза блестели лихорадочно, но уже не только от слез. Простыня сползла, обнажив плечо и грудь. Она икнула и снова заплакала, но уже как-то по-детски, жалобно.
— Бедный… папенька… За что ему все это…
— Люди рядом с ним убийством на меня умышляли. Сама знаешь и даже участвовала. Небось не забыла Казань?
Я подошел, сел рядом на край кровати. Вытащил платок из камзола, осторожно вытер ей слезы со щек.
— Тише, тише… Не плачь. Подумаем, что можно сделать.
— Правда? – она подняла на меня заплаканные, но полные надежды глаза. – Вы поможете?
— Посмотрим, – уклончиво ответил я. – А где госпожа твоя, Наталья Алексеевна? Спит уже поди?
— Да… давно ушла. Она добрая… но что она может?
Агата вдруг схватила мою руку, ту, что держала платок, и прижала
— Умоляю… спасите его… Прошу вас милости великой… Я же обещала… все, что угодно…
Девушка снова начала сползать с кровати, становясь на колени на ковре. Простыня упала совсем, снова открывая ее всю, включая аппетитную попку. Я не успел ничего сказать или сделать, как ее руки уже ухватились за пояс моих портков, пытаясь расстегнуть пряжку.
— Ну вот… Опять за свое… – выдохнул я, чувствуя, как кровь приливает к лицу и ниже. Вино, ее нагота, ее отчаяние, моя собственная усталость и одиночество… Все смешалось.
Я смотрел на ее склоненную голову, на растрепанные темные волосы, на белую спину, на отчаянные движения ее рук…
А я что, железный?
***
Лето одна тысяча семьсот семьдесят четвёртого года выдалось в Санкт-Петербурге жарким и даже душным. Однако двор не переехал в Царское село, к тенистым аллеям и прохладным прудам, к соловьиным трелям и журчащим фонтанам, как делал это каждый год. Приличествующие объяснения этому, конечно, давались, но настоящей причиной был страх. Страх перед внезапным появлением войск самозванца. Его казачки и пособники мерещились повсюду, заставляя метаться немногочисленную конницу. А теперь еще тревог добавили и шведы, которые разорвали абоский мир, напали на приграничные крепости. Императрица в такой обстановке сочла неразумным отдаляться от столичного гарнизона и местного дворянского ополчения.
Страх с каждым днем все больше и больше вцеплялся ледяными пальцами в ее душу – лишая сна, отнимая способность думать. Чутьем матерой волчицы она ощущала, что опасность все ближе и ближе, что тучи над головой все чернее. Спасти ее могла лишь стая, бежавшая с юга по ее призыву. А пока…Откуда ждать удара? Кто ее убережет? С гибелью гвардии из дворцовой охраны исчезли знакомые лица. Появилось много новых. Можно ли им доверять?
Она стояла у окна выходившего на так и не благоустроенную Дворцовую площадь – архитектурный проект двухлетней давности был спрятан под сукно до поры до времени. На ней проходил развод караула. Обычно в такой момент вокруг толкались зеваки. Но в последнее время толпа куда более гуще, да и не солдатские экзерциции ее привлекали. Дворяне со всех концов страны стекались в Петербург и шли к Зимнему дворцу за надеждой. За спасением, которого они ждали от императрицы. Молча стояли и смотрели в ее окна, а она смотрела на них, укрытая шторой. Они считали ее своей истинной царицей, той, которая защитит и вольности дворянские, и пажити, и животы. Быть может, интуитивно представители высшего сословия своим присутствием рядом с ее жилищем хотели продемонстрировать свою поддержку и искренне недоумевали, отчего она к ним не выходит, чтобы подбодрить и своей уверенностью, и твердым словом.
Уверенность? Твердость? Откуда ей взяться, когда ей нанесли такой удар! Новости из Москвы буквально выбили почву из-под ног. Отлучение, развод, вываливание грязного белья на всеобщее обозрение… В первый момент она пришла в ярость. Потом, когда вернулась способность соображать, пришла к важным и очень неприятным заключениям.
Напрасно ее успокаивал ее духовник, протоиерей Иоанн Панфилов.
— Плюнь, матушка, и забудь! Побереги сердечко драгоценное. Разве ж это суд? Фарс, театр, скомороший балаган! Нету такого закону в державе Россейской судить императрицу! Она выше закона, понеже власть ее от Бога, а не от людей! Запятнали себя иерархи делом премерзким, сану их неподобающим и державным законам противуречащим. Разве ж можно женку с почившим мужем разженибить? Разве ж в своем праве московская синодальная контора такие вердикты выносить? Наказания достойны церковные отцы самого сурового. Только не казни их, заклинаю! Никто тебя святого причастия не лишит. Вот он я, пред тобой. Со святыми дарами!