Шествовать. Прихватить рог…
Шрифт:
— Проверка на проницательность? — и Петр отделял от себя дымок и бросал в дальнюю урну, меняя ее на косматый увядшими стеблями баскетбольный венок. — Главное — чтобы угадать? Что ты знаешь в серьезном подходе к судьбе? Львица моего сердца ушла замуж за простого банкира, и теперь, если хочет купить диван, она твердо знает, как могучи его спина и бедра, где наколоты цветочки, а где — ее инициалы. И каждое утро обкладывается справочниками по дизайну и прайсами и прозванивает торговые точки, перечисляет желанное по всем подробностям и интересуется, нет ли — в тютельку, а если нет — когда?..
— Я все еще убеждена, что дело — диван. Хотя угадайка так себе, не будирует. Вот если бы в конце дня выяснилось, что он — сиротливый миллионер и присматривает себе хохотушку-вдову! Или вдруг — мой настоящий отец, а тот, кого я считала им до сих пор… Но завеса сброшена!
—
— А со всякой сковородой — как с живым существом… Главное, — поправляла Эрна юношу, уже вдогонку, — что тебе подсунули не прибой, а отбой, и время оцепенело и не притягивает события, но сносит — в марево. Как протиснуться меж пастью и пастью безжизненного? А после выканючить назад собственное утро — его мед, мирру и юное вино, и ликующий шум его площадей.
Женщина с черно-белым лицом, опершись на фонарный столб, всю себя отдавала вздохам и выдохам. Грудь ее всходила сосредоточенно высоко, живот раздувался, губы со всхлюпом заглатывали куски воздуха. В лице стояли дремучие, безразличные глаза. Возможно, и она была лишь видением пустыни.
Дева-невольница Эрна — на границе гостиной и коридора, светлой просеки, уводящей — к садам наслаждений, туда, где бушуют, попустительствуют, потакают и заговариваются… на камнях порога, с которого опасно сорваться, и чужестранец — в глубине обратного направления, где новое заложено и перезаложено в цепи букв, в переливы, а запьянцовские поденщики-пехотинцы уже собрали мостившие движение обеты и сложенные в подковы тени птиц, загладили колдобины и прикрыли колеи бородами дыма, и только — шелест терпения… Если вскоре Эрна загорится оповестить явившуюся из-за стены, что словарь той — узок и тесен, как горсть скупца, или слишком бесчестен грохотами, стремнинами и всем присборенным, запахнувшим в свою конституцию — мириады мелких мира сего, то недомогающая — несомненно, под гнетом журналистских кличей, а также помп и пипеток на ее внутренних реках — может фразировать, что попросту оперирует понятиями, собравшими славу, и, в отличие от Эрны, для нее не самое первое — принести живую копеечку… То есть бархатные петунии этого неповторимого дня, подчеркнет Эрна, сегодня — отчего-то особенно изнеженные и пурпурные, и лиловые сальвии, дети хорошей семьи Шафран, которая может их упустить, ведь растут не по дням, а по часам… Впрочем, и наше и ваше имена потерялись. Вероятно, здесь распоряжаются Неподготовленность и нищая соседка — Подозрительность, и сопутствуют чужестранцу, и свербят в его глазах пустой высью, и ничего не готовы уточнить, но желают нам проницательности. В конце концов все раскроется, грозно возгласит или не возгласит дева, и прослезимся над роковыми ошибками. И воцарятся уныние и хандра.
В гостиной тоже нет точности, стены отступают, теряются, а сердцевина — манеж пекла, колеблющиеся клети лучей и напирающий вещный ранг, и все наслаивается друг на друга и покрывает ход и бег. Мираж: не то поле подсолнухов, процветшее в скатерть-самобранку, не то действительный дастархан, обкусан по краям слепотой и покоит штиль, и на странной горизонтали смущают Эрну — составившие конфетницу нетвердые звери с улыбкой тумана — и похожи сразу на многих бестий: медвежьих и лисьих, и на зоологическое печенье, и на песочные куличи — подчеркнута готовность к съедению, хотя не ясно, кого и кем. А рядом — защипанный бликами цилиндр, но в этом пересыпается не время, а едкая стеклянная синева…
— Да будет с вами, — говорит Эрне чужестранец, — что шестьдесят второй год — это я. Тысяча девятьсот шестьдесят второй!..
Кроткая дева не против, конечно, оглушительное известие не откроет дорогу к радости и не успокоит песков, но, бесспорно, вычтет из пустыни щепотку пороха, к тому же что-то прокатывалось… Государство и дневное светило — снова я. Оспа, Гулливер и мадам Бовари — само собой. Леди Макбет, степной волк, хазарский словарь, отмщение…
— Я действительно был шестьдесят вторым годом! Увы, не дольше дня, — скромно признает чужестранец. — Зато самый первый день — шестьдесят второго! Самый полный и обнадеживающий. Я открыл год! Во Дворце пионеров две недели давали новогодние празднества, и наша театральная студия разыгрывалась и в чудесах, и в кознях.
Нежная дева рассеянна и отсылает взор блуждать по угловатым вкраплениям: грани престолов или загривки капителей — сомнительные приметы гостиной, и присматривать какой-нибудь колчан или пикнометры, чашки Петри с минутами или слезы Пьеро не мельче блюдца, чтоб случайно толкнуть гладь, расплескать в разбеги и прочерки. Тогда я, добавляет Эрна почти вслух, все возлюбленные великого Соблазнителя, поскольку душа моя сражена бессмертным навеки и преданно волочится — и за промельком его, и за музыкой бравады — и за отблеском часовой цепочки, за апогеем, и с готовностью вселяется то в одну избранницу, то в другую — по ширине прикосновенности… Или потому что пассии, как одна — красавицы, и в каждой я — все моложе. А войдя в глуховатое почетное эхо, встречу пейзаж, что размерен — кавалерственной высотой и гаммой, теплыми ложбинками, и протоптанным им атласом разлук, и щепотью его благовоний в воздухе — и врасту… Впрочем, Соблазнитель — тоже я.
Кстати о красавицах, и Эрна уводит взгляд в коридор, чтоб составить в обруче зеркала насекомую компанию, двенадцать насечек, и включает не то гусеницу-щетку, не то куколку, в которой почивают очки, и пыльную звезду морей, и шляпу пыли — мало различимы, и скрученную в свечу сеть — заслон моросящим белым шарам игры и снега, или четверку крупных: рваную суму, чью-то поддевку на крючке и… и досадует, что формирование перекашивает, слагаемые вылетают за край, циферблат хаотичен и облит земляничным сумраком… Да, о красавицах. В чьих-то недавних речах, вспоминает Эрна, пыжилась генеральша-дверь ростом — два храбреца, в створках — солнцеворот и куличи луны, с величавой скобой на десять прихватов, на двадцать четыре неспящих часа, и те не втащат свою обеспокоенность бытием и соплеменниками. А в другой исповеди колесила и цокала площадь по прозванью Пятиминутка — меньше чем за пять единиц не вытопчешь, потому что не срежешь ни мелочи, так беззаботны… Иногда попробуй-ка перейти неистощимые и несбыточные работы полдня, добраться до матовых прохлад, почему же целый шестьдесят второй, то есть вы — столь коротки?
— Потому что — о ужас! — лопнул трос, на котором снижался мой воздушный корабль, — говорит чужестранец. — И тогда нашли самый тощий шестьдесят второй год.
— А уж тощего растянули на полвека и еще на полцарствия… Жаль, шестьдесят второй для меня — не больше пятидесятого, — не вполне вежливо произносит Эрна. — Хотя не меньше восьмидесятого. До моего появления — ничего, земля безвидна и пуста, прогулки тьмы.
— Очевидно, вы так долго сомневались, кем явиться на представление: ударным исполнителем или интересным болельщиком, что заняли самый неудачный трон… Местечко зеваки, — добродушно замечает чужестранец. — Но придется признать — лучшего в сверхтяжелых зеваках.
Об искателях.
Разве не Эрна искала — кому сложит в дар свой день, что и сам уже сложился кострами — и шушукаются, и чем дальше, тем острее и скабрезнее языки… Кому поднесет — веру и правду, включающие салат «Цезарь» и бургундское фондю, или веру в печеную рыбу и дикий мед, или правду фанерных бутербродов и чая. Но забывала служение и искала увещательную телефонную речь к стороне и насущные посуды с лузгой минут и наконец соглашалась — на уличную мазню, графику корчей — устремление, нарастание… Ищущим да воздастся, если не в эту руку желаний, так в протянутую соседнюю… Мир работает с вашими исками — и пущен в автоматическом режиме. Чтите подступившее к вам вплотную — по глазкам и устам его выбоин, по шершавым граням или натекам, ссадинам и стигматам. Кто-то хочет узнать себя в сих творениях, а кому-то лень. Поклоняйтесь кумирам, что в шаге от вас — и ничуть не худшие тех, что вдали, самые близкие, плоть от плоти — первейшие! Вот чаемый корпус: часы «Чужестранец», с синим или с красным крылом, правда, тоже поражены покоем и держат — середину прошлого века, зато очень корпулентны в порфире заоконного солнца — не сдвинешь, не выплеснешь, и держат свербящий голубой блеск. Служите блеску сему.