Сила слабых. Женщины в истории России (XI-XIX вв.)
Шрифт:
«Чтобы воспользоваться верным и удобным случаем побеседовать и <нрзб.> искренними словами с племянником и с Вами, мой добрый и любезный мой Федор Михайлович. Желала бы, но не могу писать много. Сердиться на Вас не имею причины, зная Вас в другом положении, могла бы, может быть, посетовать на Ваше молчание, именно потому, что для меня истинное утешение получить от Вас какую-нибудь, хотя не полную, но все-таки задушевную весточку. Сетовать теперь по всем обстоятельствам не приходится — не только гнева, но даже самые сетования были бы неуместны. Я имею вышколенный нрав <? — С. К.>, умею терпеть, умею ждать, умею также и быть благодарной за все, мною получаемое в жизни, и особенно за получаемое неожиданно. Итак, благодарю Бога и Вас за доставленную мне радость — письмо с Вашим, хоть в нем собственно
Скажу Вам, что даже мне в жизни моей было одно время (это уже очень давно), время такого полного земного счастья, что оно мне, наконец, наскучило, уверяю Вас, что говорю правду — до того наскучило, что я всеми силами души моей и всеми желаниями сердца моего вызывала какую-нибудь перемену — хоть несколько и боялась делать те или другие предположения к изменению.
Не правда ли, что это было не только глупо, по неблагодарно с моей стороны? Мне было тогда 22 года от роду.
В последствии было другое время — такого полного, беспредельного, неукротимого горя, что я с жадностью хватилась за болезни и случившиеся тогда разные житейские неприятности, чтобы только отвлечь внимание мысли и внимание от убивающей меня печали. Правду говорили, что утопающий готов схватиться за бритвы, если бы они попались ему под руки, чтобы только не утонуть. Как же не благодарить Бога за то, что он, зная природу каждого из нас, все в жизни каждого уравновешивает, чтобы все поучало и умудряло опытом.
От Вас зависит всем пользоваться и собирать нравственное, неотъемлемое людьми сокровище. Очень верно, что теперешнее существование Вам наскучило. Но Вы молоды, очень молоды, в сравнении со мною, отжившею и пережившею себя. Я сама не узнаю себя, когда сравниваю с с тем, что была прежде. И слава Богу, что я не та уж! Хоть я и теперь не совершенно собою довольна, но ведь я <нрзб.> живу на земле. В этих других теперешних условиях<край листа оборван.— С. К.> я много полезных уроков.
По возвращении в Россию я ее не узнала. Я оставила ее, когда мне было только 23 года, этому теперь 25-ть лет с лишним. Когда я была молода, мне все старушки, набеленные, порумяненные, подмазанные и подкрашенные, чтобы казаться молодыми, казались такими потому, что я судила о всех по себе. Теперь — как я сама сделалась старушкой — мне страшны кажутся претензии на молодость, и ту, которую любила и считала Матерью родимою, нашла Мачехою противною. Древний ее вид вижу и здесь, но пляшущею, разбеленною, разрумяненною, жеманною, завистливою, клевещущею, кто лучше ее, злою, хвастливою, себялюбивою. Недобросовестною и обирающею всех и каждого — без забот о детях и любых людях и готовую пожертвовать всеми в семье связанными для исполнения своих прихотей и развратных стремлений. Любовь моя к ней превратилась в отвращение. Я и прежде с горечью говорила самой себе <край листа оборван> и упрекала себя за эти подозрения. Теперь разочаровалась вполне — и ничего доброго не жду от нее. Жаль только бедных братьев моих, которые хотели вразумить мою матушку и терпели прежде и теперь терпят от этого. Но все же я за них рада — за всех поэтов, и перенесла любовь мою да еще на меньших братьев, которые хотя и не понимают еще ничего, но страдают, бедняжки, жестоко от ее любимцев и балованных слуг...
В письме к племяннику я описывала, как мы устроились здесь, но внешнюю жизнь. Здоровье мое все как-то часто изменяет мне. Вы видите, что я не разумею Вас худо. Вы говорите о Вашем одиночестве. Конечно, оно очень тягостно, но иногда общение короткое, насильственное и между тем необходимое с людьми неискренними, но все же близкими, еще тяжелее... Что мудреного, что Вы живете надеждой: Вы молоды, и нравственные силы у Вас в полном развитии, и жизнь самая далеко перед Вами развивается. Но я-то, вообразите, что я живу надеждою! Надеждой должна
Простите, мой добрый, дорогой Федор Михайлович, я также верю, что когда-нибудь увидимся, но когда и как, знает про то Бог мой! Знаете ли, мне все кажется, что это будет именно под другим небом, где-нибудь далеко отсюда, а от Вашего местопребывания теперешнего еще дальше. Тогда, когда Вы воскреснете душою и здоровьем, тогда как, может быть, и я буду получше чувствовать себя, и получше и поздоровее. Итак, до свидания! Желаю Вам всего лучшего. О брате Вашем слышала, не знаю, правда ли, что он оставил заниматься литературой pi предался занятиям другого рода, которые ему не могут доставить никаких неприятностей, а только выгоды. О сестре С. я имею недавно очень приятные вести. Она и очень помнит и любит.
Сердечно Вам преданная».
Сатирический образ старушки России, которая обирает всех ради «развратных стремлений», не случаен в письме Фонвизиной к Достоевскому. Это не было первым пришедшим на ум сравнением. Еще в мае 1853 года, возвращаясь из Сибири на родину и переезжая Урал, Фонвизина отмечает в путевом дневнике:
«На Урале остановились у границы европейской, означенной каменным столбом. Как я кланялась России, въезжая в Сибирь на этом месте, так поклонилась теперь Сибири с благодарностью за ее хлеб, соль и гостеприимство. Поклонилась и Родине, которая с неохотою, как будто ровно мачеха, а не родная мать, встречала меня неприветливо. Продолжая путь, все более и более разочаровывалась на счет отчизны. Не такою я знала ее, не такою думала встретить... Напала какая-то неловкость — душа, точно вывихнутая кость, как будто не на своем месте: все более становилось жаль Сибири и неловко в России,— впереди же не предвиделось радости... Здесь все пусто, все заросло крапивой, полынью и репейником» [205] .
205
Дневник Н. Д. Фонвизиной. Прибавление к маю 1853 г.— ЦГАОР, ф. 1706, оп. 1, ед. хр. 19.
Разумеется, в письме, отправляемом на каторгу, Фонвизина не могла писать столь откровенно, как в дневнике, и вынуждена была зашифровать свои впечатления в иносказания, впрочем, прозрачные для ее адресата. «С каким удовольствием я читаю письма Ваши, драгоценнейшая Н. Д. Вы превосходно пишете их или лучше сказать, письма ваши идут прямо из вашего доброго, человеколюбивого сердца, легко и без натяжки»,— писал Достоевский в своем письме Фонвизиной.
К сожалению, мы не знаем ответа Достоевского на письмо Фонвизиной от 8 ноября 1853 года. Не знаем и того, продолжились ли далее их отношения и переписка.
Но встреча петрашевца Достоевского по пути на каторгу с замечательной декабристкой осталась яркой вехой в биографии великого писателя.
Толстой и Фонвизина
Не будет преувеличением сказать, что тема декабризма всю жизнь волновала Толстого. В 1856 году после амнистии и тридцатилетней ссылки начали возвращаться из Сибири оставшиеся в живых декабристы. Русское общество их не забыло, но ему предстояло заново передумать и решить для себя вопрос, чем было в русской истории и для русской истории декабристское движение.
26 марта 1860 года Толстой пишет Герцену: «Я затеял четыре месяца тому назад роман, героем которого должен быть возвращающийся декабрист». (Первые главы этого романа Толстой читал И. С. Тургеневу в Париже.) Однако вскоре писатель оставил эту работу, увлеченный поисками, из которых начал расти роман «Война и мир».
Вот как это объяснял сам Толстой: «В 1856 году я начал писать повесть с известным направлением, и героем которой должен был быть декабрист, возвращающийся с семейством в Россию. Невольно от настоящего я перешел к 1825 году, эпохе заблуждений и несчастий моего героя, и оставил начатое. Но и в 1825 году герой мой был уже возмужалым семейным человеком. Чтобы понять его, мне бы нужно было перенестись к его молодости, и молодость его совпадала с славной для России эпохой 1812 года. Я в другой раз бросил начатое и стал писать со времени 1812 года».