Синее на желтом
Шрифт:
— Как так забыл?
— А так — забыл и все. И ничего удивительного нет в этом. И ничего плохого. Когда только нравится — это не серьезно, Медведев. Сегодня нравится, а завтра уже разонравилась. И как видишь, тут же забывают. Не про человека забывают, а про это самое — нравилось. И правильно. А вот когда любовь, когда настоящая любовь, ее до самой смерти помнят.
— Вы говорите так об этом, Николай Петрович, будто…
— А ты так говоришь об этом, Медведев, будто Угаров не человек, а телеграфный столб какой-нибудь.
— Да не выдумывайте, ради бога. Ох, и привычка у вас. Ну, я удивился немного, что ж тут такого. Откуда я мог знать, что у вас была такая…
— А вот опять говоришь не то, Медведев. Что значит была!
О, господи, в какую краску он меня вогнал, как смутил!
— Простите, Николай Петрович, — пробормотал я в полной
— А с той женщиной мы не были женаты, Медведев. Женился я уже потом и на другой. А на той женщине мне не положено было жениться. Понимаешь, Медведев, — не положено. И потому между нами ничего не было. Ничего — только любовь.
— И вы до сих пор помните ее?
— До сих пор.
— И до сих пор…
— До сих пор…
— А она?
— А ее уже не спросишь, Медведев. Умерла она.
— Так это смерть вас разлучила?
— Нет. Она недавно умерла. Два года назад. А любви моей уже скоро двадцать пять лет. Двадцать пять. Хочешь знать, Медведев, так я сам до сих пор не верю, что такая любовь бывает. А ведь бывает, факт.
Он помолчал, прикуривая новую сигарету, а затем сказал:
— А насчет моей жены: так я ее не обманывал. И она не обманывается — я ей сразу сказал, что двух женщин любить не могу. Другие, может, и имеют такую способность, а у меня от природы ее нет. Конечно, люди могут осудить. Да вот ты наверняка осуждаешь: как это, мол, честный человек Угаров без любви женился.
— Я вам не судья, Николай Петрович.
— Судья. Теперь все друг другу судьи. А я не против — судите. Осуждайте. Но только по справедливости. И прежде всего обстоятельства взвесьте. А меня, Медведев, обстоятельства женили. Особые обстоятельства. Вот послушай и взвесь…
Я послушал и взвесил.
Да, это были особые обстоятельства. Очень и очень веские это были обстоятельства.
…Служили два товарища, два капитана — честное слово, я право не знаю, как по-другому, не прибегая к такому штампу, начать этот рассказ — а того, где служили два товарища, я вовсе не знаю. В обычных разговорах Угаров называет это одним словом «далеко», ну, а если уж шибко разговорится, то появляется и такое название: «на краю земли». Одним словом, служили, значит, два друга, два капитана на краю земли. Один капитан — Угаров — был холостой, другой капитан имел жену и сына десяти лет. И вот однажды этот капитан пошел с женой и сыном на реку купаться. Потрясенная женщина до сих пор не может объяснить, что там произошло: то ли капитану стало плохо — воды в тех реках холодные, и сами реки бешеные — и отважный десятилетний мальчик бросился на помощь отцу, то ли мальчуган начал тонуть и отец бросился на выручку ему… Так или иначе, оба они — и отец и сын — погибли. И обезумевшая от горя женщина осталась одна. Одна на краю земли.
Капитан Угаров долго, года полтора, не мог ни на что решиться — просто служил вдове своего друга, как мог и чем мог. Только обстоятельства сами все за него и за нее решили.
— Но ты не думай, Медведев, что она мне как-то в тягость. Жена моя человек хороший, преданный, одним словом — боевая подруга, ей в любом деле довериться можно, и я ее очень уважаю и ценю. А за то, что она мне такую дочку родила… Ты же сам видел, Медведев, какая она у нас, наша дочка.
Мне довелось к тому времени уже несколько раз видеть Аннушку, прелестную дочь Угарова. Видел я и то, как любит ее отец. Как-то особо приглядываться к этому не было нужды — она проявлялась постоянно, открыто и во всем, эта угаровская любовь к дочери: в каждом его слове и в каждом его взгляде. Иной раз мне даже казалось, что она какая-то уж слишком… ну, чрезмерная, что ли. Как-то вечером на полпути между автобусной остановкой и моим домом меня настигла гроза. Я прикинул и решил бежать к кинотеатру «Спартак» — там над кассами навес, там и пережду. И вдруг навстречу мне три фигуры: две тесно прижавшиеся друг к другу, что-то щебечущие и над чем-то смеющиеся девочки, а над ними большой черный зонт, по которому шумно хлестал ливень, а позади держащий этот зонт — Угаров.
Мы встретились у фонаря. Угаров поднял на меня мокрое, исхлестанное дождем, но необыкновенно счастливое лицо.
— Привет, Медведев! Что ж ты под дождем разгуливаешь?
— А вы?
— А я за Аннушкой прибежал. Она в «Спартаке» была, — пояснил он мне на ходу, потому что Аннушка, уверенная, что зонтик все равно будет над ней, конечно, не остановилась.
— Ну, будь здоров, Медведев, —
Он довольно часто говорил мне о школьных успехах Аннушки, о том, что она явно идет на золотую медаль, но я так и не понял — это он как-то обходил — кем она ему виделась в его тщеславных отцовских мечтах? (А может, он вовсе и не был тщеславен. Не знаю, не знаю). Знаменитой музыкантшей, артисткой, врачом? Думаю, что ему больше всего хотелось ее видеть всегда такой сегодняшней — хрупкой, милой, невинной, семнадцатилетней. Я как-то очень был уверен в этой его слабости и поддразнивал его: «Вот ваша Аннушка подрастет еще немножко и выйдет замуж» — говорил я, а он либо молча отмахивался от этих слов, либо говорил: «Это еще когда… Это еще не скоро». И на этот раз у бассейна я не удержался и сказал то же самое, но уже в иной, мягкой, что ли, форме:
— Дочка у вас прекрасная, Николай Петрович. Ей бы еще и мужа подходящего.
— Будет у нее хороший муж, можешь не беспокоиться. А плохой будет, обижать станет Аннушку, так я его своими руками придушу, — сказал Угаров. — Но Аннушка у меня умница, она себе плохого не выберет. А выбрать сейчас есть из кого. Подросла молодежь. И смотришь: красивые все, здоровые, не нарадуешься. Хороший пошел послевоенный урожай. Замечательный. А ты чего удивляешься, Медведев, этим моим словам? По-твоему, раз я старик, так должен иначе говорить? Должен охаивать молодежь? А вот ошибаешься. Я как раз такой старик, что мне молодежь нравится. Люблю я молодежь. Правда, завидую иногда по-стариковски, глядя на нее, и думаю, как все старики думают: «Эх, мне бы снова молодость заполучить».
— Новую? Или ту, что была? — спрашиваю я.
— Ту, что у меня была. Мою собственную, боевую. Зачем мне чужая. А тебе разве не хочется, чтобы твоя вернулась?
— Иногда хочется, иногда нет, — говорю я. И говорю чистую правду: иногда мне до боли, страстно хочется, чтобы она вернулась — хоть на день, хоть на час вернулась моя молодость, которой я вообще-то горжусь. И это законная гордость. Молодой, я по-молодому горячо работал и горячо воевал — ради высоких идеалов работал и воевал. Это мое, самое дорогое мое, самое драгоценное — это то, что вместо бриллиантов и золота, вместо палат каменных и тысячных капиталов я оставлю своим детям, это то, без чего я жить не могу и без чего и они — мои дети — не смогут жить по-человечески. Невозможно жить по-человечески без идеалов. А они как-то крепче всего, теснее всего связаны с молодостью — светлые идеалы. Этим она особенно хороша и прекрасна, за то мы ее и больше всего любим — молодость. Но бывают в моей жизни дни, когда я ее не люблю — свою молодость, потому что вдруг накатывают на меня тяжкие, невыносимые воспоминания о прошлом. Чаще всего о войне. Не о всей войне, конечно. На войне ведь было всякое — не только горе. Были свои радости, были свои счастливые часы и дни, всего у нас было больше на войне, ибо были мы моложе. Да, были у меня на войне счастливые часы и дни — не отрицаю. Но был и тот мартовский день. И другие не лучшие были. Я был бы рад забыть о них, но нельзя. Да и Угаров не позволит забыть. Вот я гляжу на него и волей-неволей — один бог знает, как мне этого не хочется — вспоминаю тот мартовский день моей молодости. А Угаров еще спрашивает — хочу ли я, чтобы она возвратилась. Нет, не хочу, не хочу еще раз пройти через это. Не хочу, чтобы в моей жизни опять был такой страшный день или другие, не менее страшные. Не желаю! Но сказать это Угарову я не могу. Не надо ему об этом говорить. И потому я говорю:
— Все равно она не вернется.
— Ну, а если…
— Не знаю, я как-то не думал.
— Не думал. А тут и думать нечего. Разве тебе твоя молодость не нравится?
— Нравится — не нравится — не тот разговор, — уклончиво отвечаю я, хотя, как я уже сказал, — твердо знаю, давно уже знаю, что не все в моей молодости мне нравится. Далеко не все. Впрочем, это я даже не о молодости говорю — при чем тут молодость, если разобраться! — а о некоторых своих поступках. Главным образом о поступках, прежде всего о поступках, ибо совершал я и такие, о которых… ну, даже не знаю, как это сказать… я бы сейчас с радостью кое-что переделал, поправил, подправил, а были и такие поступки, которые сейчас я с ненавистью перечеркнул бы — крест-накрест.