Синяя Борода
Шрифт:
32
Но к нашему с Китченом роковому путешествию я взял напрокат не машину, а грузовичок. Вот вам судьба: если бы я не взял грузовик, Китчен бы сейчас вполне мог работать адвокатом, поскольку никакого способа впихнуть краскопульт в тот автомобиль, который я собирался взять, не было.
Время от времени, хотя, видит Бог, время это наступало недостаточно часто, я пытался придумать что-нибудь, что немного скрасило бы жизнь моей жене и моей семье
– Ты случайно не собираешься развесить их в новом доме? – спросила она.
Что я как раз и собирался. С просчетом ситуации на ход вперед у меня всегда были проблемы, но я ответил ей:
– Нет.
И тут же разработал новый подход – поместить картины в амбар для картошки. Впрочем, этого я вслух не сказал. Я еще не набрался достаточно храбрости, чтобы сообщить ей об амбаре. Но она каким-то образом уже проведала. Она также каким-то образом проведала, что я купил прошлым вечером себе, Китчену и Художникам X, Y и Z по сшитому на заказ костюму наилучшей работы, из наилучшего сукна.
– Сунь их в свой амбар, – сказала она, – и засыпь сверху картошкой. Картошка нам всегда пригодится.
* * *
Если подумать, сколько сейчас стоят некоторые картины из того грузовика, перевозить их надо было бы не в нем, а в бронированном лимузине в окружении полицейских машин сопровождения. Для меня они и тогда представляли некоторую ценность, хотя и далеко не такую. Так что я все же не решился поместить их в затхлый амбар, где сроду не находилось ничего, кроме картошки, а также земли, бактерий и грибков, которым так нравилось к ней липнуть.
Вместо этого я снял чистое, сухое помещение, с дверью и замком, на складе «Мой милый дом». Арендная плата за это помещение съела за многие годы значительную часть моих доходов. Дурная привычка помогать своим приятелям-художникам, попавшим в передрягу, любой суммой денег, до которой я мог дотянуться, а в уплату принимать картины, со мной тоже осталась, но по крайней мере Дороти не пришлось больше наблюдать последствия этой привычки. Все до одной картины, отданные мне с тех пор за долги, отправлялись из мастерских нищих художников прямиком в «Мой милый дом».
Когда мы с Китченом выносили из квартиры последние полотна, она сказала нам вдогонку:
– Чем мне нравятся Хэмптоны, так это тем, что время от времени там встречаются указатели с надписью «Городская свалка».
* * *
Если бы Китчен полностью вжился в роль Фреда Джонса, позволив мне играть Грегори, он сам вел бы грузовик. Однако он был без всякого сомнения пассажиром, а я – его шофером. За свою прежнюю жизнь он привык к услугам шоферов, и поэтому даже не задумался, прежде чем забраться на правое сиденье.
Мы говорили
– Осесть и обзавестись семьей мне полагалось уже много лет назад, – сказал я. – Но я же никак не мог этого сделать, находясь в правильном возрасте. Да и женщин я никаких тогда не знал.
– А в кино ветераны как раз нашего возраста, или старше, – сказал он.
Это правда. В кино редко показывали тех младенцев, на долю которых выпала самая тяжелая военная работа, бои на местности.
– Ну да, – сказал я, – при том, что большинство актеров никогда на войне не бывали. И в конце изматывающего съемочного дня, где на площадке гремели холостые выстрелы и массовка отплевывалась томатным соком, они возвращались домой к женам, детям и личным бассейнам.
– Через пятьдесят лет молодежь так и будет представлять себе нашу войну, – сказал Китчен. – Старики, холостые патроны и томатный сок[88].
Так оно и будет. Так оно и есть.
– Из-за кино, – предсказал Китчен, – никто не захочет верить, что воевали-то как раз младенцы.
* * *
– Три года, вычеркнутых из жизни, – сказал он о войне.
– Я-то завербовался, не забывай, – отозвался я. – Так что из моей – все восемь. Так и улетучилась молодость, и я бы, черт возьми, желал получить ее обратно.
Бедная Дороти. Она думала, что вышла за зрелого, чадолюбивого отставного офицера, а получила вместо этого предельно самовлюбленного безалаберного обормота лет девятнадцати!
– Ничего не могу поделать, – сказал я. – Моя душа прекрасно знает, что мое мясо плохо себя ведет, и ей стыдно. Но мое мясо все равно плохо и глупо себя ведет.
– Чего-чего? Твое что?
– Моя душа и мое мясо.
– Они у тебя что, раздельно?
– Да уж надеюсь, – сказал я. Потом засмеялся. – Не хотел бы я, чтобы мне пришлось отвечать за свое мясо.
Я рассказал ему, наполовину в шутку, наполовину всерьез, как я представляю себе души людей, включая и свою собственную – как гибкие трубки наподобие ламп дневного света. Единственное, на что способна такая трубка – получать известия о том, что происходит с мясом, а повлиять на него она никак не может.
– Так что когда кто-нибудь делает что-нибудь ужасное, – сказал я, – я произвожу фленшеровку, а потом прощаю.
– Фленшеровку? Что такое «фленшеровка»?
– Это то, что китобои делали с китовыми тушами, когда вытягивали их на палубу. Обдирали шкуру, ворвань, мясо, пока не оставался один скелет. То же самое я проделываю в своих мыслях с людьми – избавляюсь от мяса, чтобы увидеть неприкрытые души. И прощаю их.
– Где же ты ухитрился набрести на такое слово – «фленшеровка»? – спросил он.