Скрещение судеб
Шрифт:
«Все, что я хочу от «славы», — возможно высокого гонорара, чтобы писать дальше. И — тишины.
(В просторечии: пустой комнаты с трехаршинным письменным столом, — хотя бы кухонным!)»
«…и опять нет стола, а доска, годная разве только для кораблекрушения…»
«Главная беда: у меня нет твердого места для писания: в хорошей комнате, с окном и сосной в нем, спит Мур (днем и с 9 веч.), а в кухне — нет окна, и вся еда, и лук, и жара от примуса, и стол — непоправимо, целиком расшатанный, на к-рый гляжу с отвращением, всячески — взглядом — обхожу».
«Сейчас 6 ч. утра, пишу в кухне, за единственным столом, могущем вместить 8 корректур сразу. Из кухни не выхожу: не рукописи — так обед, не обед — так стирка и т. д…»
Это пишет она разным людям в разное время. Пишет Буниной, Шаховскому, Тесковой; пишет
А на Boulevard Pasteur, Hotel Innova в номере 36, куда ей пришлось переехать из Vanves, — там, в том грязном и темном номере в отеле Innova, вряд ли у нее был письменный стол!.. А на Борисоглебском в те годы после семнадцатого, когда она с девочками, а потом с одной Алей живет в столовой и на столе красного дерева стряпает, и тут же рядом печурка, на которой готовит, которую топит стульями, и стирает, намыливая щетку, и трет ею белье на этом же столе красного дерева, и переписывает книгу Волконского за тем же столом, и пишет стихи, и Аля, притулившись, ведет свой дневник…
«Мой письменный верный стол!»…
Спасибо за то, что — вслед Срывался! На всех путях Меня настигал, как шах — Беглянку. — Назад, на стул! Спасибо за то, что блюл И гнул. У невечных благ Меня отбивал — как маг — Сомнамбулу.Аля говорила, что мать, как никто, умела справляться и расправляться с второстепенностями жизни и прожорливостью этих второстепенностей и, отсекая мелочи повседневности, умела сосредоточиться на главном, на своем в любых условиях, в любой подходящий момент, посреди хаоса и неизбывности была — папироса во рту, голова подперта ладонью, тетрадь на краю стола… «Так будь же благословен — лбом, локтем, узлом колен испытанный, — как пила в грудь въевшийся — край стола!..»
Тогда на Покровском бульваре в первый свой приход я подарила Марине Ивановне присланные ей Тарасенковым два нарядных больших блокнота, на обложке которых было яркое синее небо и левитановские желтые березки. Эти блокноты продавались на финской выставке-распродаже еще до войны с финнами, и мы все старались запастись ими впрок.
— Какая отличная бумага, — произнесла Марина Ивановна, пробуя бумагу на ощупь, — но на ней невозможно работать, будешь все время думать, что на такой бумаге надо писать что-то особенно хорошее! Это пойдет на чистовик, я буду сюда переписывать переводы начисто.
Но откинув страницу и увидев, что лист, только чуть схваченный по верхнему краю клеем, легко отделяется, сказала:
— Нет, для работы это совсем не годится, листы распадаются, это только для писем.
— А разве вы никогда не пишете на отдельных листах?
— Нет. Листы легко теряются, тетрадь вернее сбережет. Надежнее…
Не знаю, была ли это еще гимназическая привычка писать в тетради, или дальнейшая скитальческая жизнь приучила к этому, — знаю только, что весь литературный архив Марины Ивановны, все ее литературное наследство оставлено именно в тетрадях: «…сафьяновые альбомы юности; самодельные тетради революционных лет; тетради дареные — в нарядных переплетах; грошовые тетради эмиграции — в истрепанных обложках; тетради чернорабочих будней и праздничных беловиков. Тетради, тетради, тетради…» [65]
65
Когда моя книга сдавалась в производство, в печати стали появляться публикации, в которых поминался некий «маленький блокнотик» или некая «записная книжечка», вынутая якобы из кармана фартука мертвой Марины Ивановны и утаенная, а теперь, спустя более чем сорок лет, обнаруженная! В этом
Это уже потом напишет Аля.
В сентябре, кажется, еще на Мерзляковском Николай Николаевич Вильмонт, работавший тогда в журнале «Интернациональная литература», принес Марине Ивановне стихи.
«H.H. принес немецкие переводы. Самое любимое, что есть: немецкие народные песни. Песенки. О, как все это я любила!» — запишет Марина Ивановна в тетради. Но и теперь она с явной любовью и удовольствием переводит эти лукавые, озорные песенки.
Что ты любовь моя — Пора бы знать. Приди в полночный час, Скажи, как звать. Приди в полночный час, В полночный бой. Спит матушка с отцом, Мне спать — с тобой… Пляшут зайцы на лужайке, Пляшут мошки на лозе. Хочешь разума в хозяйстве — Не женись на егозе!И прочие другие. И читает нам эти переводы, и, конечно, мы все в восторге, мы часто встречаемся и у Вильмонтов, и у нас на Конюшках и гуляем вместе, и все стихи, стихи, и разговоры о стихах, о книгах, и никто из нас не знает и не подозревает, в каком смятении и тревоге находится в это время Марина Ивановна, ибо как раз в эти сентябрьские дни у нее перестают принимать передачи Сергею Яковлевичу и самые мрачные мысли приходят ей в голову. Но, естественно (вернее, противоестественно для нормального общения людей), она молчит об этом и ни с кем не делится своими переживаниями и страхами, ибо, как я уже не раз упоминала, об этом тогда было не принято говорить…
Тамей объясняют, что у Сергея Яковлевича много денег, а 30 сентября прямо заявляют, что он больше «не числится»!.. И она ни жива ни мертва идет «в вопросы и ответы» — разрешалось в письменном виде запросить о состоянии здоровья и о местонахождении подследственного. Ну, что касается состояния здоровья, то в советских тюрьмах всегда у всех подследственных и осужденных здоровье было удовлетворительным, иного ответа не бывало и быть не могло. А место пребывания? На сей раз у данного объекта прежнее. И Марина Ивановна посильно успокоилась… Но, повторяю, о тех ее сентябрьских переживаниях, связанных с Сергеем Яковлевичем, никто из окружающих ее не знал, за исключением, конечно, самых близких. А я узнала только теперь, спустя 40 лет, когда передо мной лежит ее письмо к Елизавете Яковлевне, которая еще продолжала жить на даче.
«Москва, Покровский бульвар, д. 14/5, 4-й подъезд, кв. 62.
3-го октября 1940 г.
Милая Лиля,
спешу Вас известить: С. на прежнем месте. Я сегодня сидела в приемной полумертвая, п.ч. 30-го мне в окне сказали, что он на передаче нечислится (в прошлые разы говорили, что много денег, на этот раз — определенно: нечислится). Я тогда же пошла в вопросы и ответы и запросила на обороте анкеты: состояние здоровья, местопребывание. Назначили на сегодня. Сотрудник меня узнал и сразу назвал, хотя не виделись мы месяца четыре, — и посильно успокоил: у нас хорошие врачи и в случае нужды будет оказана срочная помощь. У меня так стучали зубы, что я никак не могла попасть на «спасибо» («Вы напрасно так волнуетесь!» — вообще, у меня впечатление, что С. — знают, а по нему — и меня. В приемной дивятся долгости его московского пребывания).